«И этого херувима не минует та же участь» — зашептались при дворе, когда царица впервые увидела юного Александра Ланского. Был сей красавец точно небесный ангел. Лицо ослепительной белизны с румянцем во всю щеку, белокурые волосы, коралловый ротик и мечтательные голубые глаза, полные неги и грусти.
Саше было всего двадцать лет, царица же вступила в свой шестой десяток. Однако так страстно влюбилась она в юношу, как, наверное, не влюблялась ни в кого в своей жизни. «Свет мой, жизнь моя!» — называла она ангела-Сашеньку и держала его в своей спальне взаперти, точно восточный султан любимую одалиску.
Коротко оказалось сие счастье — Саша, неожиданно заболев, умер на руках у царицы, и смерть его оказалась для нее страшным горем. Но кто может поручиться, чем могла бы обернуться сия любовь, если бы Ланской не умер слишком рано? Ведь как поначалу была она влюблена, к примеру, в Григория Орлова, а затем и в Потемкина! С каждым готова была идти под венец, А кончалось все отставкою.
Только как бы там ни было, а когда Евдокия Дмитриевна родила сына, то нарекла его Сашею в честь своего родного брата — императрицыного фаворита. И со смыслом: когда-нибудь и ты под царским приглядом обретешь свой жребий, как и твой красавец-дядя, царство ему небесное!
Ныне Евдокия Дмитриевна точно в воду глядела. Кажется, куда завиднее — сам царь сына ее и на стезю служебную поставил, и так к собственной персоне приблизил, что, считай, важнейшие государственные секреты доверил. А то как же иначе? Случайного и первого попавшегося не отослал бы с тайными рескриптами да личными уверениями к тому же Наполеону! Выходит, положился на Сашу. Ан гляди-ка — сорвалось.
Нет, когда воротился недавно почти из испанских краев, государь Александр Павлович его своею милостью чуть ли не на седьмое небо вознес. Вышел навстречу, излучая ангельскую ауру, даже приобнял своего любимца и, усадив подле себя, стал подробнейше расспрашивать.
Всегда любил, чтобы — с деталями, с малейшими оттенками и чтобы все важное — как на духу. Не терпел, значит, скороговорки, принимая ее за уклончивость, а хуже — за обман. Ну а обман — все ведали — ненавидел с того заговорщического марта.
Саша сообразителен, мыслью скор, смекалист. Сразу определил, что ждет от него царь. Но не притворство было с его стороны — дескать, как сподручнее все изложить, чтобы заслужить похвалу. В том-то и дело — был в императора влюблен. И старался в сим деле, какое ему выпало судьбою, стать как бы царской тенью, его, иначе, второй натурой.
И другое важно отметить: за чем же и посылал император своего ближайшего слугу к союзнику Наполеону, если не за тем, чтобы от него узнать правду?
Потому все, что услыхал в Байонне, что говорил ему французский император, что просил передать, что сам там увидел, вплоть до внешности и манер императрицы Жозефины, обсказал Чернышев на радостной аудиенции в Зимнем.
Взгляд Александра теплел.
— Ну а как ты полагаешь, Чернышев? — вставил неожиданно в разговор, и Саша вспыхнул, польщенный.
Вспомнил, как в первый раз держал себя с Наполеоном, когда вот так же французский император спросил о его собственном мнении. Но там, в Париже, подобное внимание к его мнению не таким уж показалось неожиданным и невероятным. Хотя, помнится, в первую секунду тоже смутило. Однако во Франции еще недавно провозгласили: свобода, равенство, братство. Еще помнили, как обращались друг к другу: гражданин. Да и все, кто был наверху в той стране, с их маршалами и министрами, поди, и с самим Наполеоном, начавшим с провинциального лейтенанта, сиречь поручика, были вчера еще самыми в иерархии людьми незнатными.
Тут — иное. Тут с самого рождения определено, кому слушать и исполнять. Кому — лишь изрекать и не спрашивать того, кто ниже, — что он там думает о каком-либо не то чтобы государственном, а так, о самом даже пустячном предмете. И вдруг: как ты полагаешь, Чернышев?
И так — раза два-три в течение доклада. И по самым сокровенным вопросам: не обманывает ли его, российского императора, император французский, не плетет ли тайно интриг?
— Два стремления усматривается в политике Наполеона, если вашим величеством будет позволено мне их высказать.
— Ну-ну, голубчик, говори. Как отцу родному, — даже придвинулся, чуть ближе подался, чтобы каждое слово расслышать — все же туг на одно ухо.
— У Наполеона, естественно, в каждой стране — свой интерес. Как и у вас, ваше величество, осмелюсь сказать, свои отношения к Швеции, например, и к Турции. Сия заинтересованность и есть, без сомнения, главное в политике Наполеона. Однажды во время разговора со мною император взял со стола яблоко и разрезал его на две равные половинки: одна — императора Александра, сказал, другая — моя. Иначе говоря, союз с вами, ваше величество, для императора Франции — союз равных. А отсюда — и дело для него такое же важнейшее и первостепенное, как и дела его собственной империи. Но беру на себя дерзость в присутствии вашего величества высказать свою мысль: от того, как соединятся сии два наполеоновских интереса и какой из них окажется на первом месте, будет зависеть судьба России, а значит, и всей Европы.
— Так-так, Чернышев, — после некоей паузы произнес Александр Павлович и как-то очень уж значительно посмотрел на своего молодого собеседника. — Весьма, весьма любопытны твои суждения! Одно дело — мои собственные раздумья на сей счет, другое — твои рассуждения. Впрочем, что ж тут невероятного, доселе будто неизвестного дипломатам? Своя рубашка — ближе к телу! Одно в твоих словах заставляет серьезно задуматься: как не пропустить тот важный момент, когда интересы тайные, эгоистические возьмут перевес над обязательствами союзными? Вот в этом — дабы не оказаться нам, России, в дураках — и состоит, как ты сказал, мой главный, голубчик, интерес. Проще говоря, чтобы его, Наполеоново, тайное всегда для меня становилось в нужный момент явным. А посему — другой вопрос к тебе: как ты, Чернышев, думаешь, кому Наполеон отдаст трон Испании — Карлосу ли, Фердинанду?
— Простите, ваше величество, мою смелость, но полагаю — никому из них. Трон он возьмет себе. Может статься, посадит на него одного из своих родственников.
Александр Павлович откинулся на спинку дивана. Узкие губы вытянулись в ниточку, глаза неожиданно потухли.
— Сие, разумеется, твои догадки. Но больно похоже на истину. Представь, я тоже так думал, потому и решился себя проверить. Всюду, куда он вступает — объявляет себя или кого-то из членов своей семьи главою. Король Италии. А пасынок Евгений — итальянский же вице-король. В Неаполе королем брат Жозеф. В Голландии на троне другой брат, Луи, с супругою, тоже королевой, дочерью Жозефины — Гортензией. Для меньшего брата, Жерома, не оказалось готового государства, так из княжеств германских слепил новое — Вестфалию. Но сие — так, мои размышления вслух. Ты их, скажем, не слышал. А вот за догадку твою — спасибо.
Человек нетерпеливый и недальновидный, руководимый одной лишь слепою преданностью, тут бы сделал признание: не догадка то — собственными ушами слыхал. И — разом бы кончил свою карьеру: Господи, дойти до такой низости! «И это — мой юный и благородный рыцарь, которому я так открыто доверился», — непременно решил бы царь.
Нет уж, каким путем ты пришел к истине, которую верноподданнически сложил к стопам повелителя, — твое личное дело. Важна сама правда, которой в иных обстоятельствах и цены нет.
А цену сообщениям из Байонны и всему, скажем, рвению Чернышева Александр Павлович определил отменно высокую.
— Вот что, — сказал он, завершая аудиенцию, — с сего дня можешь числить себя моим флигель-адъютантом.
Колесом выгнулась молодая сильная грудь, каблук сомкнулся с каблуком.
— Ваше величество, честь для меня превеликая и, прямо признаюсь, неожиданная, вряд ли мною заслуженная.
— За что я тебя более всего ценю — за скромность и честность, — остановил его император. — А то, что достоин, об этом предоставь мне судить. Однако, Чернышев, указ о твоем назначении я пока повременю скреплять своею подписью. Есть первоочередные назначения, которые я обязан исполнить. Следом же издам распоряжение и о тебе. Но ты с сего дня, голубчик, про себя так и считай: императорский флигель-адъютант…