Вот так все шло — в гору, аж дух захватывало. Да нежданно-негаданно — под откос. Права оказалась матушка: с седьмого неба падать — незачем было соблазняться.
А Саша вдруг — кубарем вниз. И как-то уж разом. То бывало чуть ли не через всю залу государь, завидев любимца, улыбнется ему, то к себе подзовет. А тут с недавней поры — взгляд мимо, будто и нет вблизи и даже рядом его, Чернышева.
Кто же перешел ему дорогу из недругов, а то и завистников, о коих, помнится, говорил в Париже Толстой? А не он ли сам, Петр Александрович, — всему причина? Помнится, предупреждал: коли что дойдет до государя, за его спиной не спрячешься. Да в чем предосудительном можно его упрекнуть, верного слугу царя? В обмане? Такого отродясь за Чернышевым не водилось. В дерзости? Так царь сам требовал одной лишь правды, иначе не посылал бы его, а выбрал бы любого угодника и лизоблюда. Вон их полон двор — от князя Долгорукова до какого-нибудь зарящегося на непременную цареву милость камер-юнкера.
Моментами, правда, появлялась мысль: а всякая ли истина потребна сильным мира сего, даже если они и требуют от тебя быть с ними как на духу? Или такая догадка еще посещала: не занесся ли ты так высоко, что стал между своим государем и императором Франции как бы на равных? Кто ж стерпит такое — Наполеон первому не государю российскому, а какому-то гвардейскому штабс-ротмистру высказывает свою августейшую думу, а уж через этого связного она, государственная мысль, доходит до царя. Однако лишь возникало сие предположение, как Чернышев тут же отгонял его от себя: экая напраслина, в которую готов даже святое имя примешать! И гнал, гнал от себя ту крамолу. Да сердце не успокаивалось — хуже нет, когда за собою не чаешь вины, а пьешь из самой горькой чаши…
Ближе к осени по Зимнему дворцу поползли слухи: собирается Александр Павлович на свидание с Наполеоном. Место новой встречи — город Эрфурт, что в Германии.
Досужие умы стали пугать страхами: ишь, хочет антихрист заманить к себе поближе да засадить в тюрьму нашего благословенного государя! В той же Германии, в самом начале своего восхождения, изверг Бонапарт схватил герцога Энгиенского из династии Бурбонов и, обвинив его в заговоре, предал смерти. Недавно же приказал доставить к нему испанского короля со всею семьею и засадил их под арест. И так ловко опутал их, что забрал себе испанский престол.
Но то — разговоры. Чернышева, как стальной клинок в сердце, ранила весть: составляется свита для поездки, в которой ему места нет.
Ладно, не осмелился равнять себя с теми, кто всегда с царем. Кто, к примеру, не по обещанию, а по уже исполняемой должности — флигель-адъютанты да генерал-адъютанты. Но вот же зачислен в свиту никому доселе неведомый граф Нессельрод, или правильнее — Нессельроде. И неизвестно, шутили остряки, какого рода сей Нессельроде. Служил в заморских посольствах, говорят. А родился-то не в России, а на английском корабле в Лиссабоне, где его отец значился дипломатом на русской, правда, службе.
Что ж, перемены так перемены. Пост министра иностранных дел поручен графу Румянцеву. В Париже Толстого сменил князь Куракин Александр Борисович. И еще новость, которая взбудоражила российскую столицу: царь Александр в Эрфурте обязался вступить в войну против давней своей союзницы Австрии на стороне Наполеона.
Тут Чернышеву припомнились мамашины слова об отце, генерал-поручике, что паркетному шарканью предпочитал гул канонады, и возникла решимость, как разом погасить обиду, — с корпусом Голицына — да на австрийскую войну!
Платону и Владимиру Каблуковым открылся:
— Буду добиваться перевода в любой полк, коему выпадет жребий быть в деле. Помните, как еще во Франции вы мне с жаром твердили: быстрее бы в строй? Так вот я свою планиду выбрал.
— Видишь ли, Саша, — остановил его Владимир. — на войну идут за веру, отечество и царя. А — не супротив, между нами будь сказано, государя. Иначе — не по причине обиды.
— Ты не тот смысл извлек из того, что приключилось с тобою, — поддержал брата Платон. — Давай начнем рассуждать, как говорится, от печки. Какой у тебя имелся свой, главный расчет, когда император приблизил тебя к собственной персоне, а затем раз и второй послал во французский стан? Не ты ли говорил: благодарю Бога, что открыл возможность вызнать все лучшее в Наполеоновой военной службе и применить сие для пользы дела у нас.
— Да, так! — согласился Чернышев. — С детства определил свою жизнь — до конца с армией. Как и мой батюшка.
А служить значит весь жар души и знания отдать отечеству. Посему и встречу с самим Наполеоном расценил как небывалое счастье, как возможность хоть в малой степени вызнать что-то о его военной науке. Есть наша — суворовская наука побеждать. Есть и других прославленных учителей. А вот — его, нового военного гения наука. Разве последние войны не обнаружили прорехи и в отечественном военном опыте, и в построении и обучении наших войск? Стыдно признаться, но, может, потому и оказались биты, что до сей поры равнялись не на армию французов, что со временем наравне, а на застывшие и одеревеневшие артикулы и уставы прусского войска.
— Так теперь же у нас, в России, все, о чем ты говоришь, и начинает прививаться! — горячо подхватил Платон. — Гляди, у каждого из нас твой Наполеон на плечах сидит! — дотронулся Платон до своих и Чернышева эполетов. — К эполетам — и новые мундиры, дающие простор в движении, легкие и простые, как у тех же французов. А давно ли наш солдат был, точно кукла, спеленут узким немецким камзолом?
— Да что эполеты и генеральское шитье? — подхватил Владимир. — По-иному образуется и весь дух войска, его выучка, а значит, и способность проявлять любой маневр разумно, с наибольшей ратной пользою. Знаешь, на последнем смотру, говорят, государь изволил дать войскам такую оценку. «Если бы построить, — сказал он, — один русский и другой французский полк да приказать им вместе выполнить какой-нибудь маневр, никто бы не заметил ни малейшей разницы». Каково?
Радовал Чернышева разговор с друзьями. Выходило, не он один, все лучшие офицеры озабочены тем, как перестроить то, что веками сковывало российскую армию, что мешало проявить всю удаль и сметку русского солдата, на которую он был способен. Но каким образом такие, как они, пытливые и думающие офицеры могут воплотить свои чаяния в успешные дела?
— Ты, Александр, адъютант шефа полка. А это немалая должность, если все ее возможности использовать, как говорится, на полный размах. — продолжил разговор Владимир. — Да и мы с Платоном кое-чего повидали у французов. Начни с того, что склони Уварова к еще более ревностным нововведениям. А через него — и государь станет в сем начинании непреклоннее. Поверь, для тебя с твоими мыслями сие лучше, чем пребывание в Австрии, куда думают направить русскую армию. Под власть старых и тупых генералов хочешь попасть? Пойми, там же все будет, как под тем же Аустерлицем: эрсте колонна, цвайте, дритте… И все — марширт, как велит прусско-австрийская военная наука. А сию науку надобно вот здесь, в Петербурге, раз и навсегда похоронить! Так что смекай, где тебе быть — там, где зарождается новое и где ты сможешь внести хоть малую, но свою лепту, или же там, где мертвой хваткой держатся за старое.
Чувствительное сердце государя
Близкие и родные не узнавали Чернышева — чуть ли не до первых петухов в полку. Какие уж там танцульки! Только однажды случилось — государь на одном из больших балов заметил его, Чернышева, отсутствие и тут же графу и генерал-адъютанту Уварову приказал:
— Ко мне Чернышева приведи. Попеняй ему и скажи, что не одна, мол, дама впала в отчаяние, давно не встречая на балах такого прекрасного кавалера. Впрочем, прямо завтра поутру вдвоем ко мне и приходите.
Встретил ласково:
— Давно тебя, Чернышев, не видел у себя во дворце. Не ты ли, Федор Петрович, как полковой начальник, нашего молодого друга делами завалил? А надо бы разгрузить — он самому мне нужен.