Всю ночь слоняюсь по комнате, курю. Приходит Эпикур. Он не глумится надо мной, не подмигивает. Кладет руку на плечо, говорит: «Я тоже любил и знаю, как это больно. Ее имя? Не все ли равно… Предки мои были знатными людьми, а родители жили почти в нищете. Она принадлежала к богатому аристократическому роду… Обычная история. Случилось в Афинах.. Как бы тебе объяснить?.. Регент Пердикка, преемник Александра, решил выселить с острова Самоса всех клерухов. Изгнанию подвергся и мой отец. Я вынужден был бежать в Малую Азию. Та единственная, к которой стремились все мои помыслы, не только отказалась разделить со мной скитальческую жизнь, но и донесла на меня… Твоя история проще. Оглянись вокруг! Ты хочешь особой, неповторимой любви. Разве человек не имеет права на такую любовь? Тут мы сталкиваемся с предметом, где компромиссы необязательны и неуместны. Нельзя любовь заменять привязанностью, жалостью, наконец, потребностью. Любовь — это то, что озаряет жизнь. Какая необходимость жить по пословице: «Стерпится — слюбится»? Человек имеет право на любую духовную высоту. Ах, ах, уязвленное самолюбие! Любовь и самолюбие несовместимы, А может быть, рядом с тобой шагает необыкновенная, испепеляющая душу любовь, а ты не хочешь замечать ее, отмахиваешься от нее?…»
10
— А что, собственно говоря, сдавать? — говорит Цапкин. — Акт подготовили. Распишемся — и баста! Я рад, что все-таки будешь ты. У меня к тебе слабость. Сработало еще одно колесико — и вот нет ни Храпченко, ни Цапкина. Для научного творчества открывается невиданный простор. Мизонеисты приходят и уходят, а прогресс движется.
Увы, Цапкин не из тех, кто унывает. Он даже подбадривает меня:
— Временно исполняющий. Временно! Сработает очередное колесико — и нет Коростылева. К этому, брат, всегда нужно быть готовым. Как учил тот древнегреческий дядя: все течет, все изменяется. Всякий здоровенный пинок дает зарядку. А ты что-то кисленький. Будто бы и креслу не рад. Уж не обо мне ли жалеешь?
— Нет. Не жалею. Чем скорее уберешься, тем лучше.
— Выпрут тебя — вспомни Цапкина: какую-никакую должностишку, а подыщу по старой дружбе. Не плюй в кладезь.
— Ну, а ты теперь куда?
— На преподавательскую. Учить молодежь в духе преданности науке. Если не жалко, поделись старыми конспектами.
— Возьми. Только наука за последние годы ушла далеко вперед.
— Ну и пусть себе уходит. Я буду учить вечным истинам: рычаг первого рода и через тысячу лет останется тем, чем был при Архимеде. Надоест — махну в завхозы. Я ведь без предрассудков.
Обходим сектора и лаборатории. Вот двери моего кабинета. Предлагаю Цапкину передохнуть, выпить стакан чаю.
Распахиваю дверь и в изумлении останавливаюсь: посреди комнаты стоит Бочаров и хлещет Ардашина по щекам. Олег слабо защищается. На полу скомканный «Научный бюллетень».
— Бочаров!
Он выпускает Олега, оборачивается и угрюмо смотрит на меня.
— Что здесь происходит?
Ардашин красный. На глазах слезы.
— Бочаров! Я вас спрашиваю!..
— А вы лучше спросите его. Решили проститься по-дружески.
Он раздвигает плечами меня и Цапкина и уходит.
Цапкин чешет затылок:
— Ну и ну… Еще такого не хватало. Я всегда говорил, что у вашего Бочарова не все шарики в голове срабатывают. Ардашин, напишите объяснительную, и мы дадим делу ход.
Ардашин бросает на Цапкина презрительный взгляд:
— А вы-то тут при чем? Я сам знаю, как мне поступать. Теперь вы не важная птица. Обыкновенный мизонеист без портфеля.
Не узнаю Олега. Скромный, тихий — и вдруг такой тон!
— Ардашин, можете идти, — говорю я. — Через полчаса загляните ко мне.
Что тут произошло? И пока мы пьем с Цапкиным чай, я не нахожу себе места. Проклятые мальчишки! Теперь расхлебывай, разбирайся. Чего они не поделили?
Наконец акт подписан, и Цапкин, сделав шутовской реверанс, уходит, насвистывая «Мы кузнецы, и дух наш молод».
— За что вас избил Бочаров? — спрашиваю у Ардашина.
— Длинная история. Мне не хотелось бы, чтобы она получила огласку, но она все равно получит огласку. Откуда я мог знать, что этот тип Бочаров перед своей поездкой в Читу завернет в стационар к Вишнякову и поставит его в известность о кое-каких обстоятельствах, даже оставит вещественные доказательства?
Ардашин говорит ровным голосом. Он совершенно хладнокровен. Глаза нагловатые, немигающие.
— Что еще за криминальная история?
— Вы угадали, доктор. И самое скверное, что в сей криминальной истории замешаны и вы. Если бы Вишняков не был в курсе дела, все можно было бы замять. Дескать, Бочаров, похоронив отца, пришел в психическое расстройство и вообразил бог знает что…
— Не говорите загадками!
— Вы любите психологические тесты. Почему бы вам не выслушать меня с самого начала? Так сказать, исповедь без покаяния. Я все равно человек конченый.
— Ну, ну!
Все еще не понимаю, к чему он клонит. Во всяком случае, тон настораживает.
— Начну с того, что в течение ряда лет я самым бессовестным образом обманывал всех окружающих. Еще со школьной скамьи. Но прежде всего несколько слов о моей семье. Отца моего, математика Ардашина, вы знали. Милый человек. Мы, братья и сестры, называли его вьючным ослом. Он нас — ленивыми скотами, недоумками. Но мы были во сто крат умнее его: мы заставляли его работать на себя. Чадолюбивый отец, он в своем стремлении продвинуть нас в самостоятельную жизнь предпринимал все возможное и невозможное. Мы лежали, жирели и ничего не хотели делать. Мы сговорились: лучше сдохнуть, но не ходить, например, в магазин за продуктами. Это унижало нас. В ресторан — другое дело! Дома за его широкой спиной нам было неплохо. Он таскал с рынка сумки с продуктами, белье в прачечную, чистил нам обувь, так как мы росли неряхами,-натирал полы, делал за нас домашние уроки, следил, чтобы мы гуляли на свежем воздухе не меньше четырех часов, хорошо ели и всегда имели карманные деньги, выцарапывал для нас путевки на юг, поил, кормил и одевал целую ораву, заводил знакомства в институтах, чтобы при случае впихнуть нас туда. Из меня он задумал сделать вундеркинда. Он вбивал в мою тупую голову великие математические истины, но они отскакивали от меня как от стенки горох. Он решил какое-то уравнение, над которым человечество билось триста лет, и честь открытия приписал мне. Мое имя появилось в журналах и газетах, меня осаждали корреспонденты. Я молол им всякий вздор. Разумеется, на всех заочных конкурсах я выходил победителем. Даже в институте, где я учился весьма посредственно, меня оберегали, лелеяли. Я распустил слух, будто решаю вопрос о регулярности пространственной формы выпуклых поверхностей в пространстве Лобачевского. Тряс перед носом профессоров рукописью — это была незавершенная работа отца, над которой он трудился всю жизнь. И все списывалось за счет моей самоуглубленности. А на самом деле на экзаменах я хлопал глазами, а профессор из жалости ставил пятерку. Ведь считалось, что именно я, а не кто другой решил то самое уравнение, мое имя уже вписано и что от меня можно ждать всяких неожиданностей. Но я никого больше не порадовал. Я напоминал медведя, которого заставили заниматься электроникой. Нам казалось, что «вьючному ослу» износа не будет. А он взял да умер от инфаркта. Тащил сумку из магазина, споткнулся да больше и не поднялся. Все наше жалкое имущество мы пустили по ветру, денежки проели. Кто пошел в маляры, кто в слесаря. А я уже был определен в науку. Позже я часто вспоминал те счастливые минуты, когда меня окружали корреспонденты и когда не нужно было думать о хлебе насущном. Если вначале казалось, что отец поступал с нами благородно, то потом понял, как он обокрал нас, а меня особенно. Посадил не на ту орбиту. Он отучил нас думать, заботиться о себе и тем самым сделал нашу жизнь после своего ухода невыносимо тяжкой, бессмысленной.
Теперь вы поймете, почему мне хотелось снова взлететь. О завершении работы отца нечего было и думать. Тут с моими телячьими мозгами ничего не сделаешь. Работа и сейчас лежит в столе. Могу подарить. Я долго поджидал случая. И случай не обошел меня.