Наши отношения начали складываться в незапамятные времена. Тогда я работал в лаборатории известного физика Феофанова, считался его учеником. Цапкин числился лаборантом. Это был ловкий, разбитной мальчишка, не лишенный чувства своеобразного юмора. Наука всерьез его никогда не интересовала, к нашим занятиям он относился с веселым цинизмом, но умел подлаживаться к старику; и, как ни странно, Феофанов дорожил им, упорно продвигал: ведь Цапкин при всяком удобном случае выставлял себя «выходцем из народных низов», сыном деревенского кузнеца. А потомственный интеллигент Феофанов особенно бережно относился к таким, опекал их. И хотя все мы были не аристократического происхождения, но считалось как-то неудобным выставлять этот аргумент на первый план. А Цапкин не стеснялся. Он хотел выжать из своего происхождения максимум. Со мной откровенничал: «Гибкий ум в нашу эпоху с успехом можно заменить гибким позвоночником». — «Ящеры-то вымерли!» — «Зато владычествовали на Земле миллионы лет…»
Я никогда не принимал Цапкина всерьез и меньше всего мог предполагать, что этот шут гороховый со временем сделается моим начальником на целых шесть лет.
Подымахов в ту пору редко заходил к нам. У него была своя лаборатория, напоминающая заводскую мастерскую. Тут занимались молодые ученые с практическим уклоном, стажировались студенты.
Не знаю, завидовал ли Подымахов мировой славе моего учителя, но эти два человека так и не смогли найти общего языка. Я долго был в тупике: чего они не поделили? Позже понял. Феофанов считал, что современная физика является прежде всего теоретической наукой и обязана своим развитием главным образом развитию физических теорий. Подымахов утверждал обратное: новые теории могут возникать лишь благодаря результатам, полученным при помощи новой экспериментальной техники. И он создавал эту технику, не жалея ни личных средств, ни времени.
— Значит, высасываете постулаты из большого пальца? Двигаете науку вперед… ногами? — вышучивал он нас.
Мы его не любили и побаивались. Своими примитивными шуточками он как бы хотел обесценить нашу работу.
Сейчас я думаю, что Поликарп Степанович Феофанов был человеком незаурядным, возможно, даже гениальным, человеком трагической судьбы.
Я храню его рукописи, иногда пытаюсь в них разобраться. Торопливый почерк, некоторые расчеты сделаны на клочках бумаги, на папиросных коробках. Но я знаю: во всех этих пока не расшифрованных формулах бьется живая пытливая мысль. Говорят, что ученый должен обладать парадоксальным мышлением, быть творцом «сумасшедших» идей.
В Феофанове было нечто другое, подчас непонятное. Он, разумеется, обладал парадоксальным мышлением, но его методология могла привести в смущение кого угодно. Многим казалось, что Феофанов тратит время на пустяки. Но я-то знаю, что Поликарп Степанович всю жизнь торопился, загонял свою жену-математика Елену Дмитриевну. Я хорошо помню эту еще молодую женщину, некрасивую, неряшливо одетую, вечно перепачканную мелом, очень рассеянную. Она всегда витала в мире своих математических грез и, встречаясь с нами каждый день, по всей видимости, ни разу не поинтересовалась, кто мы и зачем мы. Существовал только он — Поликарп Степанович, высокий, сухой, моложавый старик, носитель великих идей.
Феофанова можно считать отцом странной «многолучевой» методологии. Эта методология и погубила его. Хотя, как я когда-то считал и теперь считаю, Поликарп Степанович был во многом прав.
Его нельзя ставить в один ряд с Подымаховым. Это были ученые разных направлений. В то время как Подымахов все силы вкладывал в создание атомной промышленности, был практиком большого дела, Феофанов оставался главным образом физиком-теоретиком или, я бы сказал, физиком-«романтиком».
— Я отдаю предпочтение формальному способу исследования не потому, что отрицаю содержательный способ, а потому, что здесь я могу сделать больше. Ибо сказано же: математика позволяет воображению физика создать больше того, что он может придумать сам. Я верю, что методы формализованного познания в скором времени получат самое широкое распространение. Ведь формализованные системы покоятся в конечном счете, на почве действительности, они отличаются от других лишь большей степенью абстрагирования… Даже формальная генетика, которую сейчас согнули в дугу такие, как Храпченко, еще расправит крылья, — говорил Феофанов.
Как он был прав!
Но его просто не понимали. О Феофанове вспомнили лишь после его смерти, когда формальные методы, методы математизации стали широко внедряться в содержательное знание.
Многие работы Феофанова смелы даже для нашего времени, и я бережно храню его рукописи. Может быть, и тут он окажется прав!
Не нужно думать, будто мой учитель Феофанов целиком отрицал эксперимент. До последнего дня он экспериментировал, проверял свои умозрительные теории. Говорили, будто бы он стремится создать единую систему физических постулатов, из которых якобы можно вывести всю картину мира, не прибегая к эксперименту. Но это ложь. Я, признаться, как-то не придавал значения всей этой шумихе. Для меня важнее было то, что Феофанов один из первых с помощью высоковольтной установки осуществил ядерную реакцию с ускоренными частицами. Эксперименту предшествовала глубокая и длительная теоретическая разработка.
И не мастерская Подымахова, а наша лаборатория стала основой научно-исследовательского института.
Нашлись, однако, людишки, которые приписали Феофанову идеализм, отстранили ученого от лаборатории и устроили публичное судилище. Больше всех усердствовал некто Храпченко, человек решительный и категоричный. Он хорошо аргументировал свое выступление против Феофанова. Построив частокол из цитат, он доказал, что Феофанов является представителем «физического» идеализма, сторонником принципа экономии мышления и льет воду на мельницу неопозитивистов. Он сравнил Феофанова с пауком, сидящим в своей паутине и запутывающим других.
— Феофанов утверждает, что электрон на Солнце отличается по массе от электрона на Земле. Это ли не абсурд?! — потрясал кулаками Храпченко.
На «обсуждение» Феофанов не явился: всего три месяца тому назад в нелепой катастрофе погибла его жена, и старик тяжело переживал утрату. Ему звонили, слали повестки. Наконец пожаловали на квартиру. Безучастно выслушав «представителей научной общественности» во главе с Храпченко, Феофанов негромко, но твердо сказал: «А теперь, господа, прошу вон!» Храпченко требовал крайних мер: изъять, лишить…
Я рвался в бой, хотел грудью встать за своего учителя. Но Феофанов меня не пустил.
— Э, юноша, бросьте! — сказал он мне с горькой усмешкой. — Я не нуждаюсь ни в чьей защите. Да это и бессмысленно: защищать меня от Храпченко. Это типичный догматик и начетчик, утвердившийся в научном учреждении силой голосовых связок, а не силой ума. Я не знаю, кто первым добыл огонь, но бесконечно уважаю того человека. А ведь в свое время, наверное, его даже изгнали из племени или какой-нибудь первобытный Храпченко шаманил над ним, изгоняя злого духа. Но огонь есть огонь. Он нужен людям. И шаманам пришлось уступить. Истина — это заряд большой силы, она не определяется большинством голосов. Утаить ее невозможно. История науки свидетельствуете том, что прогресс науки постоянно сковывался влиянием определенных концепций, когда их начинали догматизировать. По этой самой причине необходимо периодически подвергать глубокому исследованию принципы, которые стали приниматься без обсуждения. Ведь консерватор — это человек, довольный существующим порядком вещей. Ему незачем рваться вперед, он уже достиг кульминации и стремится закрепить ее в нерушимых догмах.
Цапкин на «судилище» присутствовал. И, как я узнал позже, «присоединился к большинству». Когда я напал на него, он рассмеялся:
— Чепуха. Старик все равно был обречен. Поход против агностиков. Если бы их у нас не было, Храпченко все равно их выдумал бы. А мне важно было устоять хоть на мизинце левой ноги. Главное — взять реванш потом, оправившись от первого испуга. Ну, а если ты уж такой храбрый, то почему уклонился от обсуждения? Феофанов удержал… — протянул он презрительно. — Тут и вся твоя принципиальность. Теперь иди доказывай. Все решили, что ты просто струсил. Вот что. Идейные борцы так не поступают. Если матери грозит смертельная опасность, сын не будет спрашивать у нее, как ему поступать. То-то. И вообще после этого ты мне не судья. Ты просто элементарный трус. Вытолкнул меня — иди, Герасим, борись, а сам в кусты. Дулю не хочешь? Что защищать-то, если я во всех стариковских теориях ни черта не смыслю? Ты сам говорил, что Феофанов гений. А как я, ничтожество, мог защитить гения?