Разумеется, я был зачислен в «сторонники». В конце концов меня вынудили подать заявление об уходе «по собственному желанию».
Подымахов находился в командировке, но его заочно назначили директором вновь открытого научно-исследовательского института, хотя совсем недавно на эту должность прочили Феофанова.
Вернувшись в Москву, Подымахов сразу же приехал на квартиру Феофанова. При разговоре я не присутствовал. Я не знал того, что расправа над крупным ученым глубоко возмутила Подымахова; он обозвал Храпченко саркомой на теле науки и отказался от директорской должности. Не знал я и того, что именно Феофанов уговорил Подымахова стать во главе института.
Мой учитель не перенес всех потрясений и вскоре умер. Подымахов стал директором института, перетащил сюда свою мастерскую и своих людей. Чужак забрал в свои руки нами созданное дело… Властный, резкий, он изгнал тупиц, невежд, компиляторов, приспособленцев. Но тогда мне казалось — он уволил приверженцев Феофанова и заменил их своими воспитанниками, «слесарями». Первым был изгнан Цапкин. С весьма нелестной характеристикой: не способен к серьезной исследовательской работе, не обладает нужным минимумом знаний.
Встретив меня, Подымахов сказал:
— Вы удрали, капитулировали «по собственному желанию»! Надумаете — возвращайтесь. Мы затеваем большое дело, и вам, ученику Феофанова, негоже стоять в стороне. Амбиция в науке ведет к вырождению.
Но тогда я не понял его и не вернулся. Ушел на преподавательскую работу. Студенты и преподаватели меня сторонились, ибо я был заражен страшным микробом — математическим формализмом. «Тише, братва, формалист на полубаке!»
Теперь я думаю, что по-настоящему научно-исследовательский институт создал не Феофанов, а Подымахов, смелый экспериментатор, бравший на себя всю меру ответственности. Однако тогда я не смог в этом разобраться. Главное было — гордо хлопнуть дверью и считать себя обойденным, обиженным.
Еще не написана история интриганства, еще психологи бессильно опускают руки перед этой проблемой. Проблема не изучена. В любом обществе интриган стремится занять видное место и очень часто добивается успеха.
Для меня всегда было роковой загадкой: как человек с очень скромными способностями подминает всех и становится во главе какого-нибудь большого дела? По-видимому, у интригана своя логика мышления, недоступная нам. Интриганы — люди «второго таланта». Либих по этому поводу как-то сказал, что люди с более прозаическим образом мышления, ничего не изобретающие, вырабатывают в себе лучшую практическую хватку и преуспевают в жизни.
Каким образом ничтожному Цапкину удалось свалить крупного ученого Подымахова и спокойненько занять его место? Но это чудо совершилось. Один из смелых экспериментов Подымахова закончился крупной аварией. Были загублены большие средства, пострадали люди.
В науке никто не может гарантировать стопроцентную удачу. В деятельности Подымахова неудача была лишь неприятным эпизодом. И он собирался повторить эксперимент.
Но в какой-то инстанции завертелись хорошо смазанные колесики интриганства. Храпченко подлил масла в огонь, построил еще один частокол из цитат. Подымахова обвинили во всех смертных грехах. После длинного скандала он вынужден был уехать в Сибирь. А там, разумеется, вновь занялся экспериментами.
И тут совсем неожиданно на первый план выдвинулся Цапкин. Вдруг я узнал, что его назначили директором научно-исследовательского института. Я был потрясен, растерян и даже не знал, что подумать. Фата-моргана…
Цапкин, хоть мы в последние годы и не поддерживали связь, прикатил ко мне на квартиру.
— Носорог изгнан в джунгли. Мы одержали победу в поединке с гением экспериментальной физики. Иди двигать науку. А вечером — ко мне на конину. Познакомлю с молодой женой.
— Кто она?
— Ха! Вот уж подлинно человек живет в мире научных грез — сестра Храпченко!
Я только ахнул. Храпченко! Это уже вершины административной власти… Он парит где-то над нами в ризах из модной заграничной шерстяной ткани в мелкую клетку…
Пили за науку и за постулаты. Цапкин провозглашал тосты «за создание прочной кормовой базы для научных работников». Я воспринимал все это как дикое дурачество. Мне казалось, что справедливость наконец-то восторжествовала. Остальное не имело значения. Ну что ж, размышлял я, директор — должность административная, а я, если говорить откровенно, по-настоящему в администраторы никогда не рвался. При умелом руководстве с моей стороны даже Цапкин может сойти за директора Дело в конечном итоге не в административной власти, а в развертывании исследовательской работы…
Но я плохо знал Цапкина. На первых порах он мне не мешал. То был расцвет моей научной деятельности. Защитил диссертацию, стал доктором физико-математических наук, написал кучу работ. Непроизвольно я придерживался программы, намеченной еще Подымаховым, так как, поднявшись над мелочами жизни, смог оценить ее по достоинству. В его планах угадывался ум целенаправленный, дерзкий, отрешенный от всякого крохоборства. Он создавал невиданную в истории науки энергетику, стремился к индустриальному размаху. В моем представлении существовало как бы два Подымахова: тот, которого я не любил, и другой — ум, не отягощенный предрассудками классической физики. Я не мог противиться обаянию второго Подымахова и вплотную занялся созданием экспериментальной техники.
Пока Цапкин разъезжал по заграницам, представлял институт на конгрессах и коллоквиумах, мне удалось привлечь молодых талантливых специалистов, и мы создали ряд уникальных установок. Однажды я, столкнувшись с непреодолимыми трудностями, вынужден был написать Подымахову в Сибирь, попросить совета. Заранее был уверен, что Подымахов не ответит. Но он быстро отозвался, прислал полные расчеты, посоветовал и впредь обращаться к нему без стеснения. Тон был дружеский.
Цапкин пришел в ярость. Специалистов уволил, а штатные единицы укомплектовал «своими» людьми, которым приспела пора «остепениться». Этих пришельцев, клевретов Цапкина, в большинстве своем бездарных компиляторов, стали называть «попугайчиками».
На словах Цапкин ратовал за эксперимент, за «сочетание теории с практикой», за коллегиальное решение вопросов. На самом же деле все вопросы решались келейно, в кругу «попугайчиков», которые всегда согласно кивали головами.
Когда я пытался возражать, Цапкин стучал пресс-папье по столу и кричал:
— Ты мне единую теорию поля подавай! Нечего копаться в экспериментальных пустячках. Нам нужны свои Эйнштейны и Поли Адриены Морисы Дираки… Мы должны работать на шарик!
— Но ведь средства-то отпускают на эксперименты!
— А я не Иисус Христос, чтобы семи хлебами накормить всех алчущих. Думаешь, легко было выцарапать для тебя командировки в Японию и Америку? Или заграница — или эксперимент. Третьего не дано.
У Цапкина была своя «программа»: каждый должен «остепениться», каждый должен побывать в нескольких заграничных командировках, так как «однова живем», а «прогресс не волк…». Все это маскировалось так называемыми «глубокими теоретическими исследованиями», то есть печатными трудами обозревательского, компилятивного порядка. Обозреватели стали во главе секторов, лабораторий, задавили количественным превосходством истинных экспериментаторов, изобретателей и рационализаторов. Экспериментировать считалось дурным тоном.
О Цапкине говорили: «Он человек способный…» И добавляли: «На все».
Тесное общение с этим человеком многому меня научило: я поверил в то, во что раньше не верил, — существуют преднамеренные мерзавцы! Меня Цапкин, по странной иронии судьбы, считал «своим» и не находил нужным скрывать свои чудовищные «концепции». Иногда он просто издевался над моим благородным негодованием.
— Ты зря, старик, трепыхаешься. В житейских вопросах ты — чистейший младенец. Одни завоевывают мир, другие — место под солнцем. Ты претендуешь на целый мир, хочешь объять необъятное, тебе нужны последователи, ученики. Я более скромен. Пока ты ищешь последователей, я приобретаю друзей.