ЧТО ГОВОРИТ РУЧЕЙ?
Я был утомлен, когда остановился на берегу журчащего ручья.
Знакомая мне нимфа, которую я часто встречал в лесу и горах, появилась подле меня в сильном раздражении.
— Что делаешь ты тут, так близко от моего источника, и откуда взялась у тебя смелость слушать вещи, которые говорятся не для тебя?
— Я не знаю языка ручья, прелестная подруга, следовательно, я не могу повторить...
— Я этому ничуть не верю. Все вы, мечтатели, невыносимо любопытны. Вас так и подмывает отгадать наши тайны, и вы объясняете их вкривь и вкось. Уходи отсюда! Тебе нечего делать в моем саду и на моем лугу!
— Потерпи меня здесь минутку; я устал, а твой дикий овраг красивее, чем все творения рук человеческих.
— Остерегайся! — произнесла она снова.— Ваша поэтическая томность нисколько меня не трогает, и я предупреждаю тебя, что если ты будешь упорствовать, то ты можешь в этом сильно раскаяться.
Ворчливая нимфа исчезла, а я, вовсе не считая ее злой, беспечно остался на ее земле.
Нужно вам сказать, что трудно было встретить более красивый ручей. Узкий, как веретено, и светлый, как бриллиант, он появлялся неожиданно из кустарников, на прелестной куще белой буквицы, и, падая совершенно прямо со скалы на скалу, скрывался под слегка наклоненным, поросшим мхом камнем, откуда появлялся, пенясь, и быстро катился по тонкому, песочному ложу, которое бесшумно приводило его к красивой реке.
Да, Крёза, быть может, красивейшая река в мире в апреле месяце, в этом местечке. Она рисует большие, неподвижные и прозрачные изгибы в высоких перерезах, спускающихся амфитеатром и декорированных вечной зеленью кустарников. На далеком расстоянии один от другого встречает она утесы и скалистые уступы, черные и острые, у которых она ревет и мчится дальше. В том месте, где я находился, она не говорила ни слова, и ее отдаленный сильный шум не мешал мне слушать лепет маленького ручейка.
Красивые дубы, занятые развертыванием и медленным распусканием на солнце своих молодых, еще липких и еще скорее розовых, чем зеленых листьев, давали уже легкую тень. Грунт был, в буквальном смысле слова, усеян бельцами, белыми и голубыми фиалками, морскими дуками, баданом и гиацинтами. У ложа ручья луговая жеруха привлекала лазоревых бабочек. Всюду на гранитных скалах плющ рисовал таинственные арабески, и большие, дикие вишневые деревья, все в цвету, усыпали своими белоснежными лепестками маленькие излучины текущей воды.
Но, в действительности, что же говорил этот болтун ручей, такой веселый, такой торопливый, так резво бегущий по своему мшистому ложу? Он очень мало заботился о том, слышат его или нет, и не во власти его нимфы было заставить его умолкнуть на одну минуту, хотя бы подле него говорились самые блестящие речи. У него было слишком много других дел! Он падал и падал, он бежал и бежал, но в особенности,— и мне казалось, что это-то и есть работа, предназначенная ему Провидением,— он говорил и говорил, он говорил, не переставая.
— Ба, — сказал мне Лотарио, присоединившись ко мне и застав меня прислушивающимся,— он журчит, он звучит, он шепчет, как говорят поэты, но он вовсе не говорит. Ты можешь поддаваться пылкости твоего воображения, но я клянусь тебе, что он ровно ничего не говорит.
Я не смел доверить Лотарио появление нимфы; я боялся, что он будет смеяться надо мной. Он путешествовал, как натуралист, и изучение реальных вещей было также целью и моей прогулки, но от меня не зависело, чтобы меня не посещали видения и время от времени смущали фантастические духи, которые никак не хотят покинуть бедняка-поэта.
— Я в свою очередь также клянусь тебе,— сказал я ему,— что этот ручей поет не случайно. Мы, глухие, желающие корчить из себя умных людей, и мы говорим о голосах природы так же, как слепые говорят о красках. Если бы мы были немножко поумнее и обладали большим терпением, то мы кончили бы тем, что поняли бы, что говорит эта струйка воды.
— Подожди!— возразил Лотарио.— Хочешь, я заставлю ее говорить совсем иное, чем то, что тебе кажется, будто ты слышишь? Я согласен с тобою в том, что у этого ручья очень красивый голос и что он как будто произносит довольно раздельные и разнообразные слоги; но я приподниму этот большой камень, разворочу булыжники, которые он от нас скрывает, и ты увидишь, что твой ручей потеряет голос или запоет совсем иной мотив.
— Это предложение наполняет меня ужасом, — вскричал я,— и я запрещаю тебе дотрагиваться до этого голоса!
— Глупец! — возразил Лотарио,— Инструмент не есть голос! Ты принимаешь причину за следствие.
— Сам ты глупец! — сказал я ему. — Не хочешь ли, чтобы я открыл твою гортань, вырвал из нее органы звука или выбил твои зубы, чтобы я удалил твой язык и предоставил тебе этим делать отвратительные гримасы или глухие звуки вместо ясных, членораздельных? Что бы я тогда сделал? Я разрушил бы в тебе самый прекрасный инструмент создания и следствие вместе с причиной, причину вместе со следствием, глагол, logos, Бога, явленного посредством уст человека.
— Успокойся,— произнес Лотарио,— Право, мой бедный Теодор, ты сегодня городишь исключительный вздор, и я хочу тебе доказать твою глупость.
Он сел на мох и заговорил так:
— В земном творении, которое (я с этим соглашаюсь) есть дело божественного ума, существуют не одни причины и следствия. Есть третий элемент гармонии или, вернее, сама гармония, то есть соотношение между следствием и причиной. Возьмем лужу и предположим, что она может быть причиной звуков, которые она производит. Возьмем также звуки, произведенные следствием этой причины. Нельзя отрицать, что без руки артиста, заставляющей дрожать струны, лира нема, а причина, которая не может произвесть никакого следствия, не есть более причина. Звуки никогда не могут быть ничем иным, как только следствием или, выражаясь яснее, последствием колебания струн. Следовательно, они не могут обойтись без импульса инструмента, но сам инструмент не может их воспроизвести. Скажи же мне теперь, истинная причина заключается ли в твоей руке или в твоей лире?
— К чему ты хочешь прийти с твоим педантизмом, переполненным общими местами?
— К тому, что инструмент может говорить до известной степени под рукой человека, принимая во внимание, что музыка может выражать чувства, вызывать образы, быть, наконец, выражением известного порядка мыслей, хотя ей и нужны слова для того, чтобы сделаться определенным и понятным языком, но предполагаемый язык твоего ручья, в силу того, что он происходит от встречи и случайной комбинации нескольких булыжников и от звучности пустой скалы, не есть ни музыка, ни слова и должен быть причислен к простому шуму.
— Объявляю тебе, Лотарио, что я ничуть не удовлетворен твоим сравнением. Я готов согласиться с тобой в том, что пустая скала и случайная комбинация булыжников, воспроизводящих инструмент, имеют здесь место лишь немой самой по себе причины; но ручей бежит по органам этого инструмента. Следовательно, это он и есть рука артиста, которая издает в воздухе колебание, называемое волнами звука. Следовательно, он-то и есть причина, которая заставляет его говорить.
— Допустим,— вскричал смеясь Лотарио, — это ручей приводит в колебание инструмент точно так же, как ветер эолову арфу, но с каких же пор колебание воздуха сделалось говором?
— Несчастный, ты, значит, никогда не слыхал пения эоловой арфы, или даже простого флюгера?
— Если ты хочешь называть это пением, то выходит, что пение есть не более, как шум, а истинный говор заключается лишь в словах.
— Нет, подожди! Я не говорю этого. Истинное пение есть говор, выражение известного порядка чувств и мыслей, ты сказал это, и я с этим согласен, но разве говор и пение существуют только у человека? Неужели ты думаешь, что соловей... Послушай, вот он заглушает ропот ручья и разливает страсть и фантазию в опьяненной природе. Прислушайся к этим пчелам; посмотри, как беседуют (и, несомненно, резонерствуют) трудолюбивые муравьи, слабый голос которых не может достигнуть наших ушей, но совокупность работы которых удивляет нас. Взгляни, как действуют и копошатся на воде все эти маленькие существа, которых мы не имеем права предполагать немыми потому только, что наши чувства недостаточно совершенны, чтобы услышать их. Не обладают ли они совершенным языком, приспособленным к потребностям их природы?