познавшим жизни старый добрый смысл.
Хочу быть щепетильным, чуть нескладным,
и вежливым на старый добрый лад,
но, оставаясь чутким, деликатным,
иметь на подлость старый добрый взгляд.
Хочу я быть начитанным и тонким
и жить, не веря в лоск фальшивых фраз,
а внемля гласу совести — и только! —
не подведет он, старый добрый глас.
Хочу быть вечным юношей зеленым,
но помнящим уроки прежних лет,
и юношам, еще не отрезвленным,
советовать, как старый добрый дед.
Так я пишу, в раздумья погруженный.
И чтобы сообщить все это вам,
приходит ямб — уже преображенный,
но тот же самый старый добрый ямб...
96
* * *
Как-то стыдно изящной словесности,
отрешенности на челе.
Как-то стыдно натужной небесности,
если люди живут на земле.
Как-то хочется слова непраздного,
чтоб давалось оно нелегко.
Все к Некрасову тянет, к Некрасову,
ну, а он — глубоко, глубоко...
Как-то стыдно сплошной заслезненности,
сострадательства с нимбом борца.
Как-то стыдно одной заземленности,
если все-таки есть небеса.
Как-то хочется слова нескушного,
чтоб лилось оно звонко, легко,
и все к Пушкину тянет, все к Пушкину,
ну, а он — высоко-высоко...
7 Е. Евтушенко
ОСЕНЬ
Внутри меня осенняя пора.
Внутри меня прозрачно и прохладно,
и мне печально, но не безотрадно,
и полон я смиренья и добра.
А если я бушую иногда,
то это я бушую, облетая,
и мысль приходит, грустная, простая,
что бушевать — не главная нужда.
А главная нужда — чтоб удалось
себя и мир борьбы и потрясений
увидеть в обнаженности осенней,
когда и ты и мир видны насквозь.
Прозренья — это дети тишины.
Нестрашно, если шумно не бушуем.
Спокойно сбросить все, что было шумом,
во имя новых листьев мы должны.
Случилось что-то, видимо, со мной,
и лишь на тишину я полагаюсь,
где листья, друг на друга налагаясь,
неслышимо становятся землей.
И видишь все, как с некой высоты,
когда сумеешь к сроку листья сбросить,
когда бесстрастно внутренняя осень
кладет на лоб воздушные персты.
РАЗМЫШЛЕНИЯ НАД КЛЯЗЬМОЙ
Я шел по берегу вечернему,
где сосны редкие, сквозные.
По Клязьме с тихими вращеньями
разводы плыли нефтяные.
И размышлял я не без вескости,
что мы (от века скрыться негде!)
замутнены, как воды вечности,
да и одной ли только нефтью...
Я сам от этого поморщился.
Ход мыслей был довольно плосок.
Я сел послушать, как бормочется
зеленым иглам на откосах.
Коптил вдали заводик — болшевский.
От сосен шелест шел да шепот,
а я сидел и думал: «Боже мой,
как я состарился, должно быть!»
А почему? Да потому, что я,
себе придумывая бремя,
не жил, как сосны, потонувшие
в свеем же лепете и бреде.
100
Их вырубали потихонечку.
Ножами тупо их саднили.
Под ними с хриплым патефончиком
галдели, пили и сорили.
Но, даже не оставшись в целости,
стоят, на это не пеняя,
свой долг задумчивого шелеста
все так же строго выполняя.
Шуршат, с природой обрученные,
в часы дневные и ночные,
не глядя ни на копоть черную,
ни на разводы нефтяные...
Еще я наблюдал из рощицы,
в задорный вслушиваясь гомон,
как шли девчонки-фрезеровщицы
к реке по берегу другому.
Они устали все, наверное.
В столовке чуть перекусили,
а после по обыкновению
стояли где-то в магазине.
Но было столько в них свечения,
когда они спускались к ивам,
что я подумал — нет священнее
природной тяги быть счастливым.
Они снимали платья, тапочки,
в реке визжали несолидно.
И пели. Песни были так себе,
но чем-то трогали их, видно.
101
А невдали в закате брезжущем,
острижены и грубоваты,
стараясь выглядеть небрежнее,
стояли юноши-солдаты.
Наверно, были на учении.
Попробуй сам поди поползай!
Но то же самое свечение
в них было, скрытое под позой.
Солдаты, шуточки подбрасывая,
курили «гвоздики» картинно.
А рядом, самая прекрасная,
река вперед себя катила.
А я смотрел, смотрел, завидуя,
к себе же ощущая жалость,
и вера в истины забытые
во мне тихонько воскрешалась.
102
ДАВАЙТЕ, МАЛЬЧИКИ!
Я был жесток.
Я резво обличал,
о собственных ошибках не печалясь.
Казалось мне —
людей я обучал
как надо жить,
и люди обучались.
Но —
стал прощать...
Треволсная примета!
И мне уже на выступленьи где-то
сказала чудненький очкарик-лаборантка,
что я смотрю на вещи либерально.
Приходят мальчики,
надменные и властные.
Они сжимают кулачонки влажные
и, задыхаясь от смертельной сладости,
отважно обличают
мои слабости.
Давайте, мальчики!
Давайте!
Будьте стойкими!
Я просто старше вас в познании своем.
Переставая быть к другим жестокими,
103
быть молодыми мы перестаем.
Я понимаю,
что умнее —
со стыдливостью.
Вы неразумнее,
но это не беда,
ведь даже и в своей несправедливости
вы тоже справедливы иногда.
Давайте, мальчики!
Но знайте, —
старше станете
и, зарекаясь ошибаться впредь,
от собственной жестокости устанете
и потихоньку будете добреть.
Другие мальчики,
надменные и властные,
придут,
сжимая кулачонки влажные,
и, задыхаясь от смертельной сладости,
обрушатся они