на ваши слабости.
Вы будете —
предсказываю —
мучиться,
порою даже огрызаться зло,
но все-таки в себе найдете мужество,
чтобы сказать,
как вам ни тяжело:
«Давайте, мальчики!»
104
Пришли иные времена.
Взошли иные имена.
Они толкаются, бегут.
Они врагов себе пекут,
приносят неудобства
и вызывают злобства.
Ну, а зато они — «вожди»,
и их девчонки ждут в дожди
и, вглядываясь в сумрак,
украдкой брови слюнят.
А где же, где твои враги?
Хоть их опять искать беги.
Да вот они — радушно
кивают добродушно.
А где твои девчонки, где?
Для их здоровья на дожде
опасно, не иначе —
им надо внуков нянчить.
105
Украли всех твоих врагов.
Украли легкий стук шагов.
Украли чей-то шепот.
Остался только опыт.
Но что же ты загоревал?
Скажи — ты сам не воровал,
не заводя учета,
все это у кого-то?
Любая юность — воровство.
И в этом — жизни волшебство
ничто в ней не уходит,
а просто переходит.
Ты не завидуй. Будь мудрей.
Воров счастливых пожалей.
Ведь как ни озоруют,
их тоже обворуют.
Придут иные времена.
Взойдут иные имена.
106
к .
НЕУВЕРЕННОСТЬ
Самоуверенность блаженна,
а неуверенность грешна.
Души подспудные броженья
подергивает льдом она.
Я суеверно не уверен.
Скрывая внутренний испуг,
то в чем-то слишком неумерен,
то слишком скован я и скуп.
Себе все время повторяю:
зачем, зачем я людям лгу,
зачем в могущество играю,
а в самом деле не могу?!
Что, — вдруг поймают, словно вора,
и я, для всех уже иной,
обманщик, шулер и притвора,
пойду с руками за спиной.
И не дает мне мысль об этом
перо в чернила обмакнуть...
О, дай мне, боже, быть поэтом!
Не дай людей мне обмануть.
107
Из
Будем великими!
ранних стихов.
Жизнь делает нас маленькими часто,
возможное величие губя.
«Ты маленький!» — вокруг шипят несчастья,
подстерегая мстительно тебя.
«Ты маленький!» — хохочет быт глумливо,
заботами и дрязгами круша.
«Ты маленький!» — грохочут в небе взрывы,
тебя в тра'ву вдавив, как мураша.
«Ты маленький! — стучит бесстрастно маятник. —
Ты никуда от смерти не уйдешь!»
«Ты маленький! Ты маленький! Ты маленький!» —
в ладоши бьет, приплясывая, ложь.
Но помни в самой трудной полосе,
назло всей дряни мира не отчаясь:
еще под сердцем матери качаясь,
мы изначально гениальны все.
Ты человек. Тебе лишь то под стать,
что подобает всем бессмертным ликам.
Надумана задача — стать великим.
Твоя задача — маленьким не стать.
ЭКСКАВАТОРЩИК
А. Марчуку
Ах, как работал экскаваторщик!
Зеваки вздрагивали страстно.
От зубьев, землю искорябавших,
им было празднично и страшно.
Вселяя трепет, онемение,
в ковше из грозного металла
земля с корнями и каменьями
над головами их взлетала.
И экскаваторщик, таранивший
отвал у самого обрыва,
не замечал, что для товарищей
настало время перерыва.
С тяжелыми от пыли веками
он был неистов, как в атаке,
и что творилось в нем, не ведали
все эти праздные зеваки.
Кто знал, что с дальней-дальней
Ржевщины
пришла сегодня телеграмма?
Кто слышал в грохоте скрежещущем,
как парень шепчет: «Мама... Мама...»
109
Случилось горе неминучее,
но только это ли случилось?
Все то, что раньше порознь мучило,
сегодня вместе вдруг сложилось.
В нем воскресились все страдания.
В нем — великане этом крохотном —
была невысказанность давняя,
и он высказывался грохотом!
С глазами странными, незрячими
он, бормоча, летел в кабине
над ивами, еще прозрачными,
над льдами бледно-голубыми,
над голубями, кем-то выпущенными,
над пестротою крыш без счета,
и над собой с глазами выпученными
застывшим на Доске почета.
Как будто бы гармошке в клапаны,
когда околица томила,
он в рычаги и кнопки вкладывал
свою тоску, летя над миром.
Летел он... Прядь упрямо выбилась.
Летел он... Зубы сжал до боли.
Ну, а зевакам это виделось
красивым зрелищем — не боле.
110
КАРТИНКА ДЕТСТВА
Работая локтями, мы бежали, —
Кого-то люди били на базаре.
Как можно было это просмотреть!
Спеша на гвалт, мы прибавляли ходу,
зачерпывали валенками воду
и сопли забывали утереть.
И замерли. В сердчишках что-то сжалось,
когда мы увидали, как сужалось
кольцо тулупов, дох и капелюх,
как он стоял у овощного ряда,
вобравши в плечи голову от града
тычков, пинков, плевков и оплеух.
Вдруг справа кто-то в санки дал с оттяжкой.
Вдруг слева залепили в лоб ледяшкой.
Кровь появилась. И пошло всерьез.
Все вздыбились. Все скопом завизжали,
обрушившись дрекольем и вожжами,
железными штырями от колес.
Зря он хрипел им: «Братцы, что вы, братцы...»
толпа сполна хотела рассчитаться,
толпа глухою стала, разъярясь.
111
Толпа на тех, кто плохо бил, роптала,
и нечто с телом схожее топтала
в снегу весеннем, превращенном в грязь.
Со вкусом били. С выдумкою. Сочно.
Я видел, как сноровисто и точно
лежачему под самый-самый дых,
извожены в грязи, в навозной жиже,
все добавляли чьи-то сапожищи,
с засаленными ушками на них.
Их обладатель — парень с честной мордой
и честностью своею страшно гордый —
все бил да приговаривал: «Шалишь!..»
Бил с правотой уверенной, весомой,
и, взмокший, раскрасневшийся, веселый,
он крикнул мне: «Добавь и ты, малыш!»
Не помню, сколько их, галдевших, било.
Быть может, сто, быть может, больше было,
но я, мальчишка, плакал от стыда.
И если сотня, воя оголтело,
кого-то бьет — пусть далее и за дело! —
сто первым я не буду никогда!
112
ЛЕРМОНТОВ
О ком под полозьями плачет
сырой петербургский ледок?
Куда этой полночью скачет
исхлестанный снегом седок?
Глядит он вокруг прокаженно,