и рот ненавидяще сжат.

В двух карих зрачках пригвожденно

два Пушкина мертвых лежат.

Сквозь вас, петербургские пурги,

он видит свой рок впереди,

еще до мартыновской пули,

с дантесовской пулей в груди.

Но в ночь — от друзей и от черни,

от впавших в растленье и лень —

несется он тенью отмщенья

за ту неотмщенную тень.

В нем зрелость не мальчика — мужа,

холодная, как острие.

Дитя сострадания — муза,

но ненависть — нянька ее.

8 Е- Евтушенко

113

И надо в дуэли доспорить,

хотя после стольких потерь

найти секундантов достойных

немыслимо трудно теперь.

Но пушкинский голос гражданства

к барьеру толкает: «Иди!..»

...Поэты в России рождались

с дантесовской пулей в груди.

114

* * *

«Но лишь божественный глагол...9

А. Пушкин

Поэзия чадит,

да вот не вымирает.

Поэзия чудит,

когда нас выбирает.

Вот малый не дурак,

валидол сосущий,

в портфельчике несущий

отварной бурак.

Ему сейчас бы мусса

и ромовых баб,

но Муза —

ай да Муза! —

его за шкирку

цап!

И мысли лоб сверлят,

и он забыл о ложке,

и он гигант!

Сократ!

...в апухтинской обложке.

8* 115

И вот не Аполлон —

тщедушный и невзрачный.

Весь как опенок он,

и зыбкий,

и прозрачный.

Но вдруг какой-то свист

в ушах его —

и точка!

И как боксерский свинг,

по морде века —

строчка!

А вот —

валится с ног

шалавая пичужка —

тряпичница,

пьянчужка,

салонный клоунок.

Но что-то ей велит,

и —

как зимою ветки,

бог

изнутри

звенит,

и —

мраморнеют веки.

А вот

пошляк,

шаман,

впрямь —

из шутов гороховых!

Ему —

подай шампань,

116

и баб —

да и не ромовых!

Но вдруг внутри приказ

прорежется сурово,

и он —

народный глас,

почти Савонарола!

Поэзия чудит,

когда нас выбирает,

а после не щадит

и души выбивает.

Но кто нам всем судья?

Да,

для мещан мы «в тлене»,

но за самих себя

мы сами —

искупленье!

117

* * *

В. Корнилову

Предощущение стиха

у настоящего поэта

есть ощущение греха,

что совершен когда-то, где-то...

Пусть совершен тот грех не им —

себя считает он повинным,

настолько с племенем земным

он связан чувством пуповины.

И он по свету сам не свой

бежит от славы и восторга

всегда с повинной головой,

но только поднятой высоко.

Потери мира и войны,

любая сломанная ветка

в нем вырастают до вины —

его вины, — не просто века.

И жизнь своя ему страшна —

она грешным-грешна подавно.

Любая женщина — вина,

дар без возможности отдарка.

118

Поэтом вечно движет стыд,

его кидая в необъятность,

и он костьми мосты мостит,

оплачивая неоплатность.

А там, а там — в конце пути,

который есть, куда ни денься,

он скажет: «Господи, прости...» —

на это даже не надеясь.

И дух от плоти отойдет,

и — в пекло, раем не прельщенный,

прощенный господом, да вот

самим собою не прощенный.

119

* * *

Когда, плеща невоплощенно,

себе эпоха ищет ритм,

пусть у плеча невсполошенно

свеча раздумий горит.

Каким угодно тешься пиром,

лукавствуй, смейся и пляши,

но за своим столом — ты Пимен,

скрипящий перышком в тиши.

И что тебе удар циклона,

когда ты в келье этой скрыт,

и, как лиловый глаз циклопа,

в упор чернильница глядит!

120

ПАМЯТИ УРБАНСКОГО

Урбанский Женька, черт зубастый,

меня ручищами сграбастай,

подняв, похмельного с утра,

весь напряженный, исподлобный,

весь и горящий, и спаленный

уже до самого нутра.

В рыбацкой кепке, грубом свитре

ты появись, разбойно свистни,

как в нашей юности, когда

без славы жили мы и грошей,

но жизнью все-таки хорошей,

горя — не то чтобы коптя.

Да, были мы несовершенны,

но в нас кричала оглашенно

по совершенству маета.

Мы баб любили, водку дули,

но яро делали мы дубли,

сгорая так, что дым из рта!

И там, в пустыне азиатской,

на съемке пышной и дурацкой,

среди, как жизнь зыбучих, дюн,

121

ломясь всей кровью, шкурой, шерстью,

как сумасшедший, к совершенству,

ты крикнул: «Плохо! Новый дубль!»

Искусство — съемка трюковая,

та трюковая, роковая,

где выжимают полный газ.

От нас — поэтов и актеров —

оно, как Молох, ждет повторов —

все совершенней каждый раз!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: