под барабаны
в санта-хуановых лиловых бусах
северодвинскими берегами
ко мне на выручку шли барбудос.
И, закусивши до крови губы
и сапогами гадюк расплющивая,
я продирался
на голос Кубы,
на революцию,
на революцию!
Я прорубался,
тропу отыскивая,
разбит
и грязью вконец обляпан,
на революцию,
как на единственное,
что не обманывал,
что не обманет.
И вдруг увидел,
почти что падающий,
как на пригорке,
за буревалом
в руках веснушчатых
взлетали палочки
над красным крошечным барабаном.
А барабанщик,
чуть-чуть повыше
с восторгом слушающего барбоса,
рад,
что не просит никто потише,
вовсю выстукивал марш барбудос.
И рядом девочки из школы сельской,
идя цепочкой по косогорам,
под рев лосиный,
под вскрики селезней
без слов мелодию пели хором.
Все исцарапанные о заросли,
они устали уже, как вищго,
но этой песнею,
взявшись за руки,
меня искали
и знали —
выйду.
Мелькнули чьи-то косички куцые
и чьи-то вскрикнувшие глаза...
Так ты,
кубинская революция,
в лесах архангельских меня спасла.
70
На шхуну по-корсарски
взбираются, ловки,
еще вчера — курсанты,
сегодня — моряки.
И делают затяжки,
как должно морякам,
и новые фуражки
макают в океан.
И свищут баламутно —
идет игра в аврал! —
и каждый полуюнга
и полуадмирал.
К причалу прикипели,
в них злобно влюблены,
мальчишки-курнопели,
от зависти бледны.
А там, на той посуде,
с трубчонками во рту
такие же, по сути,
мальчишки на борту.
71
Хожу я косолапо,
как истинный моряк,
а я еще салага,
а я еще сопляк.
Вы сходите, мальчишки,
от зависти с ума,
но видел я штормишки,
а вовсе не шторма.
Что жизнь меня швыряла,
я это просто врал,
и не было аврала,
а лишь игра в аврал.
Но по ночам подспудно
твердит какой-то бес,
что будет крик: «Полундра!»,
что будет главный бенц!
Тельняшка жаждет шквалов.
Пришли бы поскорей
мои двенадцать баллов —
двенадцать козырей!
Но нет пока полундры,
и ветер не взыграл...
Гуляю, полуюнга
и полуадмирал.
И не было мне тяжко,
и разве что в гульбе
соленая фуражка
на шалой голове!
72
БЕРЕЗА
Он промазал, охотник.
Он выругался,
гильзу теплую
в снег отряхнул,
а по веткам разбуженным
двигался,
колыхая сосульки,
гул.
И береза с корою простреленной,
расколдованное дитя,
вся покачивалась,
вся посверкивала,
вся потягивалась
хрустя.
И томилась
испугом невысказанным,
будто он,
прикоснувшись ко лбу,
разбудил поцелуем —
не выстрелом,
как царевну в хрустальном гробу.
И охотник
от чуда возникшего
73
даже вымолвить слова не мог;
от дробинок его,
в ствол вонзившихся,
брызнул,
брызнул
березовый сок.
И охотник,
забыв об измотанности,
вдруг припал
пересохшей душой,
будто к собственной давешней молодости,
к бьющей молодости чужой.
Зубы сладко ломило
от холода,
и у ног
задремало ружье...
Так поила береза
охотника,
позабыв,
что он ранил ее.
74
ЗАЧЕМ ТЫ ТАК?
Когда радист «Моряны», горбясь,
искал нам радиомаяк,
попал в приемник женский голос:
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
Она из Амдермы кричала
сквозь мачты, льды и лай собак,
и, словно шторм, кругом крепчало
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
Давя друг друга нелюдимо,
хрустя друг другом так и сяк,
одна другой хрипели льдины:
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
Белуха в море зверобою
кричала, путаясь в сетях,
фонтаном крови, всей собою:
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
Ну, а его волна рябая
швырнула с лодки, и бедняк
шептал, бесследно погибая:
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
75
Я предаю тебя, как сволочь,
и нет мне удержу никак,
и ты меня глазами молишь:
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
Ты отчужденно и ненастно
глядишь — почти уже как враг,
и я молю тебя напрасно:
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
И все тревожней год от году
кричат сквозь непогодь и мрак
душа — душе, народ — народу:
«Зачем ты так? Зачем ты так?»
70
БЕЛЫЕ НОЧИ В АРХАНГЕЛЬСКЕ
Белые ночи — сплошное «быть может»...
Светится что-то и странно тревожит —
может быть, солнце, а гложет, луна.
Может быть, с грустью, а может, с весельем,
может, Архангельском, может, Марселем
бродят новехонькие штурмана.
С ними в обнимку официантки,
а под бровями, как лодки-ледянки,
ходят, покачиваясь, глаза.
Разве подскажут шалонника гулы,
надо ли им отстранять свои губы?
Может быть, надо, а может, нельзя.
Чайки над мачтами с криками вьются —
может быть, плачут, а может, смеются.
И у причала, прощаясь, моряк