Можешь ты купить с получки

телевизор самый лучший —

пусть футбол тебя взбодрит

в дальнем городе Мадрид.

Но с какой-то горькой мукой

на жену свою под мухой

замахнешься ты, грозя,

и сдадут внезапно нервы...

Вздрогнешь — будто бы у нерпы,

у нее кричат глаза...

60

БАЛЛАДА О МУРОМЦЕ

Он спал, рыбак. В окне уже светало,

а он все дрых. Багровая рука

с лежанки на пол, как весло, свисала,

от якорей наколотых тяжка.

Русалки, корабли, морские боги

качались на груди, как на волнах.

Торчали в потолок босые ноги.

Светилось: «Мы устали», — на ступнях.

Рыбак мычал в тяжелом сне мужицком.

И, вздрагивая зябнуще со сна,

вздымалось и дышало: «Смерть фашистам!»

у левого, в пупырышках, соска.

Ну, а в окне заря росла, росла,

и бубенцами звякала скотина,

и за плечо жена его трясла:

«Вставай ты, черт! Очухайся — путина!»

И, натянув рубаху и штаны,

мотая головой, бока почесывая,

глаза повинно пряча от жены,

вставал похмельный Муромец печорский.

61

Так за плечо его трясла жена,

оставив штопать паруса и сети:

«Вставай ты, черт... Очухайся — война!»

когда-то в сорок первом на рассвете.

И, принимая от нее рассол,

глаза он прятал точно так, повинно,

но встал, пришел в сознанье и пошел...

и так дошел до города Берлина.

62

ЛЕГЕНДА О СХИМНИКЕ

Рассвет скользил, сазанно сизоват,

в замшелый скит сквозь щели ветхих ставен,

а там лежал прозрачноликий старец,

принявший схиму сорок лет назад.

Он спал... Шумели сквозь него леса,

и над его младенческими снами

коровы шли, качая выменами,

и бубенцы бряцали у лица.

Он сорок лет молился за людей,

за то, чтоб они другими были,

за то, чтобы они грешить забыли

и думали о бренности своей.

Все чаще нисходило, словно мгла,

безверие усталое на вежды,

и он старел, и он терял надежды,

и смерть уже глядела из угла.

Но в это утро пахла так земля,

но бубенцы бряцали в это утро

63

так мягко, так размеренно, так мудро,

что он проснулся, встать себе веля.

Он вздрагивал, бессвязно бормоча.

Он одевался, суетясь ненужно.

Испуганно-счастливое «Неужто?»

в нем робко трепыхалось, как свеча.

Неужто через множество веков,

воспомнив о небесном правосудьи,

в конце концов преобразились люди

и поняли греховность их грехов?

Он вышел... Мокрый ветр ударил в лик.

Рожая солнце, озеро томилось,

туманом алым по краям дымилось,

и были крики крякв, как солнца крик.

Блескучие червонные сомы

носами кверху подгоняли солнце,

и облака произрастали сонно

внутри воды, как белые сады.

Сияли, словно райские врата,

моря цветов: лиловых, желтых, синих.

И, спохватившись еле-еле, схимник

подумал: «Грех — вся эта красота...»

Он замер. Он услышал чей-то смех

за свежими зелеными стогами

и омрачился: бытие — страданье,

а смех среди страданья — это грех.

64

Но в сене, нацелованно тиха,

дыша еще прерывисто и влажно,

лежала девка жарко и вальяжно,

кормя из губ малиной пастуха.

Под всплески сена, солнца и сомов

на небеса бесстыдно и счастливо

глядели груди белого налива

зрачками изумленными сосков.

И бедный схимник слабый стон исторг,

не зная, как с природою мириться —

и то ли в скит опять бежать молиться,

и то ли тоже с девкою — под стог.

Сжимая посох, тяжкий от росы,

направился топиться он в молчаньи.

Над синими безумными очами,

как вьюга, бились белые власы.

Он в озеро торжественно ступил.

Он погружался в смерть светло и кротко.

Но вот вода дошла до подбородка,

и схимник вдруг очнулся и... поплыл.

И, озирая небо и тайгу,

в раздумиях об истинном и ложном

он выбрался на противоположном

опять-таки греховном берегу.

Его уста сковала немота.

Он только прошептал: «Прости, о боже!» —?

5 Е. Евтушенко

65

и помахал скиту рукой, и больше

его никто не видел никогда.

И перли к солнцу травы и грибы,

и петухи орали на повети,

и по планете прыгали, как дети,

ликующе безгрешные грехи.

66

БАЛЛАДА СПАСЕНИЯ

Я заблудился в лесах архангельских

с убитым тетеревом,

с ружьишком ветхим.

Я ветви спутанные собой расхряскивал

и снова мордой —

Природа мстила

о ветви,

ветви...

мне,

онемевшему,

за то, что вторгся и покусился,

к мертвый тетерев,

смотря насмешливо,

из-под багряных бровей косился.

Лоснились глыбы,

круглы, как луны.

Все в паутине стояли сосны,

как будто терлись о них колдуньи

и оставляли седые космы.

Шли третьи сутки...

Не выпускала

меня природа из окруженья,

5*

67

и сотни женщин

светло,

пасхально

мне пели:

«Женя!..»

И снова: «Женя-я...»

И я бросался на эти хоры,

а хоры двигались,

перемещались

и, обещая иные холмы,

колоколами перемежались.

Но застревал я в болотном иле,

хватал руками одни туманы,

как будто женщины мне тоже мстили

за все обиды,

за все обманы.

К ручью лесному под это пенье

припал губами я, ослабелый,

на повороте,

где сбитень пены

качался странно,

как лебедь белый.

Вода играла моею тенью

и чьей-то тенью —

большой,

косматой,

и, как два зверя, как два виденья,

мы пили молча —

я и сохатый.

А лес в церковном своем владычестве,

дыша, как ладаном, сосновой терпкостью,

вставал соборно,

вставал готически,

68

и в нем подснежники свечами теплились.

Мерцали белые балахоны,

и губы, сложенные в молитве,

и пели хоры,

и пели хоры:

«Аве Мария!

Аве Мария!»

Но вдруг услышал я барабаны —

ладони чьи-то в них били люто.

И вдруг бананы,

и вдруг бананы

на ветках сосен зажглись, как люстры.

По хвойным иглам неслись мулатки,

смеясь, как могут лишь дети Кубы,

и, как маисовые початки,

белозернисто играли зубы.

Под барабаны,


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: