Сейчас за полночь. Я сижу возле камина в нашей гостиной. Из спальни доносится ровное дыхание Эммы, запах ее духов. На столике букет бледно-розовых камелий, которые она перед сном поставила в вазу. Кто их приедал? Я не спросил. Здесь она примадонна, а я держусь в тени как антрепренер, заказывающий билеты на поезда и номера в гостиницах, манипулирующий прессой, охлаждающий пыл не в меру горячих джентльменов и подыскивающий ей мужа.

Муж, которого мы, возможно, нашли (или, скорее, взяли на испытательный срок), ждал нас у миссис Стивенс, стоя под портретом хозяйки, на котором она выглядит как мадам Сан-Жен, каковой, очевидно, себя считает.

Эмма, улыбнувшись, прикоснулась к руке Джона Дэя Эпгара и позволила мадам Стивенс провести себя по комнатам, где около сотни самых элегантных нью-йоркских франтов с нетерпением ждали, когда их ей представят. Женщин меньше, чем мужчин, я заметил; да и те, что были, отличались каким-то чрезмерным блеском глаз, точно они не жены, или, во всяком случае, не жены тех мужчин, с которыми оживленно беседовали.

— Она выглядит потрясающе! — Джон впился взглядом в удаляющуюся спину Эммы.

— О да. А ведь не решалась появиться в том же платье, в котором фотографировалась у Рицмана.

— О ней говорит весь Нью-Йорк. — Я не мог понять, хорошо это, с его точки зрения, или плохо. Его речь абсолютно невыразительна. — Моя семья от нее в восторге. Особенно отец. И сестра Вера.

Мысль о папаше Эпгаре и сестре Вере, как всегда, привела меня в легкое уныние. Я схватил серебряный фужер шампанского с подноса в руках лакея. Двумя внушительными глотками мне удалось отогнать видение последнего обеда у Эпгаров, мрачных, тучных родителей Джона, самодовольных в своей посредственности, сестры Веры, невесты Христовой, протестантки, не противящейся, однако, своей ужасной судьбе. Всякий раз, когда сестра Вера спрашивала о Париже, папаша Эпгар кашлял, а мамаша Эпгар старалась переменить тему. Париж — не тема для разговора приличных людей, особенно в присутствии порядочных девушек вроде Веры. Достойные темы в этом доме — недостатки большинства слуг, летние дачи (когда открывать и когда закрывать сезон), еда (ее цена, а не приготовление), а время от времени упоминания о простолюдинах, которые пытаются втереться в нью-йоркское общество, потому что у них есть деньги, Пэрены Стивенсы, к примеру, или вульгарный коммодор Вандербильт, или Асторы.

В этот момент я прервал хозяйку, сказав ей, что в моей юности, еще до ее рождения (мне кажется, ей это понравилось, если ей вообще что-то может нравиться, кроме эпгаризма, выдуманного мною словечка для обозначения социальной значимости), общества первого Астора весьма домогались Ливингстоны и Стайвезенты. По правде говоря, я не уверен, что это было так (первый Астор был затворник и скрытен, как Медичи). Но мне кажется странным, что адвокатская практика в течение двух или трех поколений дает повод такому семейству среднего класса, как Эпгары, считать себя более изысканными, исключительными и порядочными, чем великая знать Нью-Йорка; именно ею, нравится это кому-нибудь или нет (мне — нет), и являются Асторы; третье поколение этой семьи ныне правит городом, не подозревая даже о неодобрении девяти братьев Эпгар, чья единственная исключительность состоит в многочисленных связях с сотней подобных же семей адвокатов, купцов или жуликов.

Но здесь еще не место для моего будущего очерка об эпгаризме. Он подождет своего часа, когда я снова буду дома и в безопасности. Приведу только лишь высказывание старшего Эпгара о губернаторе Тилдене: «Он так сильно пьет, что по утрам не может подняться с постели». Заявление это было сделано, когда мы задымили сигарами, а дамы удалились в холодную сумеречную гостиную. «Но мне рассказали, что генерал Грант тоже очень сильно пьет». — Я попытался сравнять счет. «Никогда не слышал об этом», — ответил Эпгар-старший.

Вернусь, однако, к одному из местных развлечений — воскресному музыкальному вечеру у мадам Стивенс.

Мы сидели в золоченых креслах и внимали мощному итальянскому тенору. Когда он закончил свой репертуар очень громкой, с надрывом, арией из «Марты», в глазах многих дам были слезы. Мои глаза оставались сухими, но я ощущал непрекращающийся звон в ушах. Это часто бывает, когда моя кровь перегрета шампанским, музыкой и обществом очень красивых женщин.

Когда с музыкой было покончено, мы * отправились ужинать. Горные хребты довольно посредственного салата из цыплят были главным блюдом. Нас усадили за многочисленные маленькие столики. Я очутился между очаровательной миниатюрной женщиной Эмминого возраста и невысоким блондином лет сорока.

Я обратился к даме. Мы представились друг другу, но ни один из нас не расслышал имени другого. Пальчиком в дорогих бриллиантах она показала в сторону Эммы, сидевшей в другой части зала, и спросила:

— Вы уже познакомились с княгиней?

— Более того. Я ее родил.

Наградой мне был взрыв искреннего смеха, замечу с удовольствием, ничуть не похожего на эпгаровский. Это очаровательное создание зовут миссис Уильям Сэнфорд. Она показала мне своего мужа, который сидел по правую руку от Эммы.

— Должна признаться, что она даже прекраснее, чем на фотографии. А как она движется!

Я выслушал от мадам Сэнфорд множество комплиментов, попутно узнав, что они с мужем строят себе дом на Пятой авеню, что у них есть вилла в Ньюпорте, штат Род-Айленд (очевидно, это самый модный летний курорт, поскольку Эпгары упрямо предпочитают Мэн), и что мистер Сэнфорд увлекается яхтами, держит скаковых лошадей и, как принято здесь говорить, ничего не делает, если судить по рассказу его жены.

Мы затронули многие темы. О да, она знает Мери Мэйсон Джонс! Это особое явление! И этот милый глупый старикашка Уорд Макаллистер! — со всеми его ужимками. Мы славно поболтали, перебрасываясь именами с целью установить наше взаимное положение в общественной иерархии. Я от нее в восторге; до сих пор, однако, мне неясен источник богатства Сэнфорда — чье оно, его или ее?

После нескольких неважных блюд, в том числе жареных устриц, от которых я когда-нибудь благополучно отправлюсь на тот свет, я повернулся к другому моему соседу, который представился мне (как будто он нуждался в представлении коллеге-писателю). Хотя прославленный Эдмонд Стедман по профессии уолл-стритовский маклер, его истинная страсть — более или менее вознагражденная — литература и утверждение вкусов, он своего рода простецкий Сент-Бёв (имени этого он, похоже, не знает — к этим культурным расхождениям я вернусь позже). В прошлом году Стедман издал два тома викторианской (а может быть, о викторианской) поэзии, а также томик собственных стихов; я сказал ему — да, здесь следует признаваться во всех грехах, — что от них в восторге. На самом деле я только подержал книгу в руках у Брентано и выслушал рассказ продавца о поэте, который регулярно заходит в магазин, очевидно, чтобы способствовать распродаже.

За свою ложь я был вознагражден еще одним приглашением выступить в клубе «Лотос», а также уверением, что я единственный из живущих историков современности (sic?) сумел объяснить американцам сущность междоусобиц старой аморальной Европы. Сознаюсь, что сей панегирик делает меня в собственных глазах чем-то вроде уличного фокусника, готового за пенни проглотить шпагу, стакан или огонь.

Поскольку Стедман знает Биглоу, я попытался завязать с ним разговор о политике и последнем скандале, и снова наткнулся на странную нью-йоркскую стену — безразличия? Нет, не могу представить, чтобы повсеместная коррупция оставляла их равнодушными:

Я могу понять, что люди благородные предпочитают не признавать тот ад, в который обратилось их пуританское общество, где даже дьяволы продолжают благочестиво изрекать пуританские заклинания. Но чтобы такой человек, как Стедман, стыдливо уклонялся от любого разговора про администрацию Гранта, кажется мне весьма странным. Все-таки Стедман был известным сторонником Линкольна. Я условно объясняю это нежелание замешательством при виде того, во что они — не могу уже писать «мы» — превратились. Болеее того, новая славная партия, которая освободила рабов и сохранила союз штатов, — это та же самая партия, что состоит в сговоре с железнодорожными магнатами и мошенниками с Уолл-стрит, скупающими все, что попадается им под руку; вот почему благородным людям типа Биглоу (и Стедмана?) нелегко признаться в крушении того, что еще десять лет назад казалось последней или новейшей, лучшей или даже самой лучшей мечтой или надеждой на честную систему правления.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: