Чувство это проклюнулось в ясные дни запоздалой осени 1994 года, когда, выходя из дома, я наблюдал длинные вереницы машин и боевой техники, ползущие в сторону Георгиевска, понимая, что от него они двигаются через Прохладный и Моздок — на Грозный. Щемило сердце от невыразимой тоски и от собственной беспомощности.
А по-настоящему нахлынуло это чувство весной 1995 года — из Чечни начали приезжать казаки, по лихости своей и бесшабашности промышлявшие в тех местах волонтёрством, предлагая свои услуги то ГРУшникам, а то и просто первому попавшемуся командиру подразделения, который охотно брал добровольцев, за которых фактически не отвечал ни в случае гибели, ни когда они пропадали без вести.
В конце марта вернулся из Грозного и Валентин Иванович Перепелицын. Мне говорили, что был он там около месяца, в конце своей эпопеи каким-то образом очутился в фильтрационном лагере, среди боевиков. Через два дня, разобравшись, его отпустили, и он благополучно вернулся домой, внешне совершенно не изменившийся — всё те же шутки, весёлость. Подчёркиваю, внешне, поскольку по закону необратимости его душа, хлебнувшая той горькой бражки, наматывалась на винт, который, ухватив её, втягивал Валентина Ивановича в воронку мясорубки войны…
Казаки видели в нём человека, способного на поступок, поэтому и избрали его на июньском Круге атаманом. Они были повально заражены вирусом войны, который подогревал беспрерывно кровь, по-шальному стучащую в голову, и им нужен был такой же, как и они сами, вождь, способный возглавить их и направить на истинно-казачий путь боевой славы. О смерти тогда не думал никто, это факт…
В тот год мы общались с ним не часто, но, увидев меня, он всегда был рад встрече, тискал в своих объятиях и говорил окружающим:
— Да мы с ним пол Европы прошагали!
А душа моя томилась и тосковала. Видел я в нём бесшабашную волю, и дивился тому, что он мог выставить за порог даже налоговых инспекторов, пожелавших заглянуть в казачью бухгалтерию.
— Казаки никогда налогов не платили!
Он, по тревоге поднимая казаков в дни захвата бандой Басаева Будённовска, как, впрочем, и в других подобных ситуациях, открыто носил АКМ, и сотрудники милиции, не зная, как им реагировать на этот вызов, отворачивались, делая вид, будто бы ничего не видят.
И ведь получалось, сходило с рук! (Да и многое в те смутные времена получалось и сходило).
В августе 1995 года неизвестные нам большие армейские командиры решили поэксперементировать с рвущимися на войну казаками, и дали «добро» на формирование из терцев роты в составе 503-го полка, на тот момент дислоцирующегося между Алхан-Калой и Грозным.
Роты не получилось, из всех заявленных казачьих групп прибыла только минераловодская в количестве двадцати семи человек, и это были те люди, что перекипели, переварились в котле предвоенного ожидания, и никакая затянутая крышка уже не могла сдержать этот вырывающийся наружу пар. Это были те люди, которые выбирали в атаманы живущего войной Перепелицына, и которых Перепелицын теперь уже выбирал для войны.
Они вернулись через два с небольшим месяца — эксперимент удачно был завершён, отцы-командиры отрапортовали по инстанции о результатах, наверху делали из этого ставшие для нас судьбоносными выводы.
Казаки ходили героями, окружённые уважением и вниманием. Иногда небрежно оброняли, глядя на томление тех ребят, что не попали вместе с ними в Чечню:
— Делать там сейчас нечего — перемирие…
Вот тогда то я, признаюсь, с завистью глядя на них, и сформулировал свою теорию по-новому: «Для того, что бы быть настоящим казаком — мало быть хозяином. Без войны казак — не казак».
Эта формула, по сути своей, была максималистской. Но ведь и наше желание принять участие в усмирении Чечни — тоже максимализм. Мы были убеждены в том, что дудаевский мятеж был опасностью для Родины, и искренне верили в то, что от нашего участия в его подавлении зависит окончательное решение вопроса «Быть России, иль не быть?»…
— Я скоро уеду на войну, — эти слова были сказаны мной холодным вечером в конце октября, когда я только что познакомился с женщиной, через двадцать семь дней согласившейся пойти со мной под венец.
Благодарю тебя за то, что ты, пусть и не сразу, но поняла меня, и понимаешь до сих пор…
В декабре я попрощался с ней. Перепелицын собирался ехать по делам в Чечню вместе с недавно отслужившим в 503-м полку Колей Резником. Вспомнили про меня:
— Я обещал тебя пристроить к разведке в двести пятую бригаду. Поедешь?
Когда мы уже колесили по дороге за Галюгаевским постом, он обронил:
— Я бы и сам где-нибудь пристроился повоевать…
В этой фразе и есть весь Перепелицын, над которым уже тогда некоторые подленькие и трусоватые субъекты исподтишка начинали подсмеиваться, превращая в очередной несуразный анекдот его привязанность к войне.
Поездка наша не увенчалась успехом. Нам объяснили, что ещё несколько дней назад те люди, которых мы ищем, отдыхали у знакомых нам казаков в станице Стодеревской, теперь же их искать бесполезно.
— Да и зачем вам нужна «двести пьяная» бригада? Мы слышали, что через месяц начнут формировать казачий батальон. Навоюетесь…
И ведь точно, навоевались…
Валентин Иванович бодрился, провожая нас в феврале 1996 года в Прохладный, приезжал к нам туда, и тоска, не смотря на всю показную браваду, тогда окончательно и плотно засела в его душе. Он тяготился миром, он искал выход для себя, разрываясь во внутренних противоречиях на две части: одна говорила ему о необходимости оставаться дома и руководить вверенным ему казаками отделом, другая же тянулась к нам, ушедшим на войну, считая, что это и его война тоже.
Мы вползли на территорию Чечни, поочерёдно продвигаясь от Червлёной к Грозному, а от Грозного — к Ачхой-Мартану, и вспоминали об атамане лишь изредка, думая о том, что встретимся с ним только после нашего возвращения домой. Как мы были не правы! Он был не из тех, кто спокойно ждёт, он не подстраивался под ситуацию, он натягивал её на себя.
В конце марта собранную казаками на Ставрополье и доставленную в Моздок гуманитарную помощь погрузили на две вертушки, и несколько атаманов, в том числе Перепелицын и Владимир Голубев из Пятигорска вызвались её сопровождать. По-другому быть не могло…
Наш батальон стоял под Ачхой-Мартаном, мы готовились к завтрашнему бою. Командование определило нам второстепенную задачу в предстоящей боевой операции — необходимо было подавить огневые точки противника при подходе к селению Орехово, которое должны взять штурмом подразделения двух мотострелковых полков. Задача была не из лёгких, но разве мы могли тогда знать, что завтрашний день изменит планы до неузнаваемости…
Как были рады казаки Перепелицыну! И не в том дело, что он привёз письма, посылки и канистру вина, и не в том дело, что одна из вертушек была загружена свежайшим (по нашему разумению) хлебом, вкус которого мы давно уже забыли. Казаки радовались, увидев его осанку, услышав твёрдый голос, в котором не было ни тени намёка на паникёрство, успевшее уже заползти в душу к некоторым бойцам. Он вышагивал по расположению, пробирался среди палаток, шутил, подбадривал бойцов, и мы гордились им, и каждый в глубине души думал о том, что вот именно к нам приехал наш атаман, и от этого мы казались самим себе наделёнными значимой особенностью.
Его миссия была выполнена.
Казаки ему были благодарны за всё.
Но он и Голубев остались в расположении батальона — вертолёты улетели в Моздок без них. Они должны были отправиться домой, это было естественно и необходимо. Никто из казаков не осмелился бы даже подумать о том, что они струсили. Ведь, по нашему мнению, это была не их война. А они так не считали…
Следующий день — 29 марта 1996 года — стал последним в жизни Валентина Ивановича. Эх, кабы знать об этом!
Я вёл казаков в бой, кувыркался под обстрелом в развалинах и чеченских окопах, но в памяти Перепелицын отпечатался только дважды. Первый раз за несколько минут до начала боя: он вышагивал, как бы заслоняясь бронёй МТЛБ, но, не сгибаясь при этом. Второй раз: на перекрёстке перед мечетью во дворе, отгороженном от остального мира каменной оградой, под прикрытием которой находилось человек двенадцать казаков нашего взвода, фактически отрезанных от остальных подразделений. Часть бойцов, в том числе и командир роты, прятались от обстрела в полуразрушенном доме, и Валентин Иванович, обращаясь к капитану, напористо говорил: