Комкая в кармане программу концерта, Кинский носился по лабиринту пароходных коридоров, не в силах унять щемящую тревогу в сердце. Он спускался вниз, поднимался вверх, попадал в незнакомые салоны. Наконец он понял причину своей нервозности: он может снова услышать голос Евы. В этом все дело! Да, через какие-нибудь несколько часов он сможет ее услышать. Эта мысль привела его в такое волнение, что кровь застучала в висках.
На одной почти безлюдной палубе он чуть не столкнулся с Райфенбергом. Незаметно посторонившись, Кинский остановился, затаив дыхание. Райфенберг шел, тяжело ступая, заложив руки за спину, все лицо его было в скорбных морщинах. В эту минуту он был очень похож на Бетховена, погруженного в глубокое раздумье. Вдруг разжав сомкнутые за спиной руки, он стал энергично жестикулировать, заговорил вполголоса сам с собой, указывая пальцем на Кинского, и неожиданно повернул обратно. Кинского он и не приметил.
Но Кинского эта встреча сразу отрезвила и напомнила ему о необходимости быть более осторожным. Сейчас, сегодня ему не хотелось встречи ни с Евой, ни с Райфенбергом; быть может, завтра, послезавтра, но сейчас он еще не был к этому готов. Он проклинал пароход! Обычно, когда его что-то терзало, ему достаточно было убежать в лес и бродить там, пока не отступят одна за другою тревожные мысли, пока не вернется вновь душевное равновесие. Здесь же, в этом лабиринте коридоров и трапов, он чувствовал себя словно в плену у злого волшебника. Наконец стюард указал ему дорогу, и он попал на нос парохода, где царила удивительная тишина. Он пробирался все дальше к крайней точке носа. Тут стояли только двое молодых людей — юноша и девушка с бледным, малокровным лицом. Едва заслышав его шаги, они тотчас ушли.
Он был один и наслаждался спасительным одиночеством. Бриз к вечеру усилился и рвал полы его пальто. Холодная даль моря наполняла его сердце покоем.
Нос «Космоса» без устали разрезал волны и швырял в стороны горы пены, быстро убегавшие к корме, за которой тигровыми полосами тянулся в море далекий след. Вид буйствующей стихии захватил Кинского. Он долго стоял, низко перегнувшись через поручни, точно так же, как недавно стояли здесь молодые люди, которых вспугнул его приход. У его ног неистовствовал водоворот, и брызги летели ему в лицо. А что, если здесь чуточку поскользнуться? Самую малость…
Вдруг он резко выпрямился и, побледнев, отпрянул от поручней.
Жесткие складки пересекли его лоб, горькая усмешка искривила губы. «Ты можешь услышать ее? Да, конечно, можешь. А почему бы и нет?»
О, как пустынно море, какое оно холодное, враждебное.
Он покачал головой. «Нет, нет! — возразил он самому себе. — Ты не услышишь ее. Хватит с тебя!»
— Хватит с тебя! — повторил он. — Ты ее не услышишь. Сейчас пойдешь в каюту и заткнешь себе уши ватой. И не увидишь ее. Так будет лучше. В Нью-Йорке сядешь на первый же отправляющийся в Европу пароход и уедешь обратно. Это была бредовая затея, игра нервов, только и всего.
«Хватит с тебя», — без конца твердил он, шагая взад и вперед по палубе. Потом, наглухо застегнув распахнувшееся пальто, повернул к средней части судна. Словно густая пелена пепла, спустились на море сумерки. Ночь заволокла запад грозными свинцовыми тучами, море помрачнело, и даже колокол на фок-мачте, отбивающий склянки, всегда звонкоголосый и бойкий, звучал теперь уныло и меланхолично.
Нет, и теперь, когда вечер был близок, его решение оставалось твердым — он не пойдет слушать Еву, ни в коем случае! Но чем больше сгущались сумерки, тем сильнее становилось искушение еще хоть раз, один только раз услышать голос Евы! Его голос! Ведь, в сущности, он его создал!
Пароход стал наполняться светом. Сперва вспыхнули палубные огни, затем потоки света полились из всех окон и иллюминаторов. Словно сверкающая глыба раскаленного металла, словно мчащийся сквозь мрак метеор, рассекал «Космос» бесконечную темень ночи. Жаром пламенели красные дымовые трубы, и шестьдесят тысяч лошадей стремительно уносили вперед стальную крепость, содрогавшуюся от киля до капитанской рубки. В бесконечных, словно убегающих вдаль, коридорах, обшитых красным деревом, пахло духами и пудрой, за дверью слышались громкие голоса, трещали звонки, вызывающие стюардесс и парикмахеров.
Дамы собирались блеснуть туалетами: сегодняшний концерт — удобный случай показать всем, чего ты стоишь! Можно вовсе не быть красавицей. Сверканием одного-единственного камня можно заставить онеметь этих высокомерных женщин и возбудить к себе интерес мужчин: завтра же к тебе будет приковано всеобщее внимание, тебя будут встречать с величайшим почтением.
Жоржетта Адонар и Харпер-младший, смеясь, спускались по трапу. Она перескакивала через три ступеньки и визжала от удовольствия, как хмельная. Уже пора переодеваться, времени в обрез.
Харпер не без игривости поцеловал ей руку и попытался задержать ее в своей. Пожалуй, старая злюка Салливен все-таки не права? Жоржетта вскрикнула и убежала.
— До вечера!
Легко и весело пустилась она по коридору, стуча высокими каблучками, и чуть не сбила с ног Кинского — pardon, pardon, monsieur![23]
Войдя в каюту, Кинский стал очень медленно, против воли, переодеваться. Разумеется, почему бы нет! Какой смысл запираться в каюте и затыкать себе уши ватой? Еву он все равно услышит сквозь любые стены. Когда он натягивал свой невзрачный, несколько старомодный смокинг, в каюту вошел Принс, уже одетый к вечеру.
— Вы все же идете в концерт?
— Да, — ответил Кинский и, улыбнувшись, смущенно покраснел.
В бесчисленных помещениях набитого людьми парохода, похожего на дворец, царило праздничное возбуждение, оно просачивалось сквозь двери и переборки и захлестывало Кинского, когда он шел по бесконечным светлым коридорам. Все эти люди, что смеются и шутят сейчас в своих каютах, вечером будут слушать голос Евы. Так почему же именно он, создавший этот голос, не может послушать, как она поет? Он, который сел на пароход с единственной целью — еще раз увидеть Еву, прежде чем свершится его судьба.
Да, только теперь у него хватило мужества до конца додумать эту мысль: прежде чем свершится его судьба!
Он шел и шел по коридорам, поднимался по широким трапам и в конце концов совсем заблудился.
Подозвав стюарда, он спросил:
— Где состоится концерт?
— Палубой ниже, сударь, в зале.
Так Кинский попал в зимний сад, расположенный между рестораном «Риц» и концертным залом. Яркий свет, лившийся из раскрытых дверей ресторана, и экзотическая роскошь оранжереи в первое мгновение привели Кинского в замешательство. Он подумал о Санкт-Аннене… О своей пуританской спальне, о своем убогом кабинете с деревянным Христом.
Наконец он набрел на глубоко затененную нишу, где никто не мог его видеть, и почувствовал себя в безопасности. В белом мерцании мраморной чаши бассейна тихо журчал фонтан.
За зеленой стеной листвы к залу двигался людской поток: золотые туфельки, развевающиеся платья, сверкающие камни на беломраморных шейках, парящая над всем этим волна благоуханий — мир, который он давно покинул. Неужели этот мир все еще существует?
В зале стоял гул голосов. Но вот двери закрылись. Наступила тишина, и кто-то произнес несколько вступительных слов. Это был директор Хенрики. Он представил публике Еву Кёнигсгартен, воздав должное ее душевной щедрости и постоянной готовности послужить своим искусством благотворительным целям.
Раздался гром аплодисментов — зал приветствовал Еву.
У Кинского захватило дыхание. Он сидел в своей нише, боясь пошевелиться. Вот она стоит на эстраде у рояля, излучая покоряющую силу, она кажется выше, чем на самом деле, он ясно видит ее чуть побледневшее, словно осунувшееся от волнения лицо. Он видит страх в ее черных зрачках, но другим ее страх незаметен. Закрыв глаза, он видит ее всю. Видит, как спокойно дышит ее грудь, — так, как он учил ее. В этот миг безмерного напряжения она и впрямь хороша. Она кланяется, слегка улыбаясь, она серьезна, необычайно серьезна и торжественна. Вот она обращает взор к роялю — она готова. О, он видит все. Сотни раз этот взор обращался к нему, говоря, что можно начинать.
23
Простите, простите, сударь! (франц.).