Хороший тост — проклятие — проклятие тем, кто не пьет.

Утрилло и Матисс напивались вместе, и знакомый полицейский отводил их в участок на Монпарнасе.

Добрый вечер, месье Утрилло,— говорит началь­ник в чине майора.— Какие новости, месье Матисс? Опять вы напились, что же мне с вами делать?

Я трезв, майор, — говорил Утрилло.

И я,— говорил Матисс,— я не пил две недели.

Тогда майор давал Утрилло кисть и холст, и Утрил­ло писал в полицейском участке картину. Ее оставляли на стене, потому что полицейские на Монпарнасе тоже понимают живопись. А Матисс был прост, как его кар­тины. Он писал солнце на море, разноцветные флаж­ки, лодки, паруса и пристани. Пикассо был вместе с ними, но они умерли, а он живет, он ходит в полосатой майке.

Я хочу, чтобы у меня была красивая жена, бунгало на берегу моря и дети, крепкие ребята, обязательно маль­чишки. У них должны быть светлые волосы, я буду учить их плавать и стрелять из лука, они будут расти настоя­щими мужчинами, как Том Сойер. Потом у них появится Бекки Тэчер. Они не станут волочиться за ней и гулять но улицам, они уведут мою машину, и в машине на зад­нем сиденье будет сидеть Бекки Тэчер. У них будет все, чего был лишен я. Они вырастут простые и сильные, я научу их простым делам, они будут равнодушны к моей работе, но будут здорово понимать, как ловить рыбу спин­нингом и бить кефаль под водой. Я хочу, чтобы у меня были такие ребята, хотя бы двое.

Когда меня снимают, я всегда получаюсь очень глу­пым. У меня хорошее лицо, но, когда меня снимают, я на секунду вдруг делаю очень глупое лицо, а потом снова все хорошо. Но фотография — ужасна.

Сегодня я был у Екатерины Николаевны Виноградской, я очень рад этому, и у меня был хороший день.

Она рассказывала о том, как в нее был влюблен Пас­тернак, и о том, как они познакомились, и тогда Б. Л. сказал ей: «Я увидел вас, и меня словно ударило в грудь». А потом на Новый год у Асеева (все женщины были пре­красны, мужчины были очень талантливы, на белой стене был нарисован красный петух, вошедшим рисовали на щеке птиц, а женщинам распускали волосы). Б. Л. подо­шел к ней со спины, положил ей голову на плечо и сказал:

Не прогоняйте меня, если я вам не понравлюсь, пожалуйста.

А вначале они поднимались по темной лестнице на восьмой этаж, и было очень темно. Кто-то сказал об этом.

Я буду сверкать глазами! — сказал Б. Л.

А потом, в мае, они сидели у Виноградской в доме в Серебряном переулке. Б. Л. пришел вечером и остался на ночь, не заметил, как остался. Утром Екатерина Николаевна села на подоконник, окно было раскрыто, Б. Л. сидел напротив, они смотрели вниз, улица светле­ла, было пусто и прохладно, пели птицы. Б. Л. слушал птиц, закрыв глаза и качая головой в такт пению. Екате­рина Николаевна смотрела в одну сторону улицы, Б. Л. Пастернак видел другую.

Е. П. увидела, как женщина идет пустой улицей к их дому. Это была Женя, жена Пастернака. Б. Л. сидел к ней спиной и не видел ее. Женя знала, где он ночью, и пошла за ним, но она увидела Е. П. в окне, остановилась у водосточной трубы и пошла обратно. А потом, летом, они ночью ходили по Москве, по Арбату и переулкам, стояли в переулках и у прудов. А зимой (в первый вечер у Асеева) они катались ночью на санках по Москве. У Е. П. были светлые волосы. Какое это было время — и не осталось ничего, старость осталась одинокая, кошка, дача (второй этаж). Я бы хотел с ней дружить.

Этюд по освещению и композиции. «Побег Овода из тюрьмы». 800 метров Овод пилит решетку.

Раньше здесь на стене висело зеркало, потом его сня­ли, и по утрам я смотрелся в стену, надевая кепку, и вечером, возвращаясь с работы, я включал свет в прихо­жей и смотрел в стену, как раньше в зеркало.

Я подумал, сколько было изношено всем человече­ством белых крахмальных рубашек, костюмов, штанов. Куда девается одежда современников? Она изнашивает­ся, и все новое, красивое превращается в хлам или в вещи покойников, вечные вещи покойников. А куда про­падают молодые люди в коротких пальто, в ярких ботин­ках и в зеленых шляпах? Это ведь тоже поколение, кото­рое производит, как и белые рубашки, впечатление веч­ности. Но все это — слава конферансье или клоуна. Было много конферансье, и сейчас они новые. Да, еще о звез­дах кино, они тоже, как и рубашки, производят впечат­ление вечности.

Надо, чтобы человеку, как старику и Хемингуэю, сни­лись львы! Снятся ли мне львы? Что я вижу ночами?

Умерла бабушка, 6 декабря, в 6 часов 5 минут вечера в госпитале на Октябрьском поле. За три часа до смерти я был у нее, на улице было очень хорошо, солнечно, таял снег, а утром было прекрасно — снег валил сквозь солн­це, воздух был такой мягкий и весенний, и небо хоро­шее, и снег. Я пришел к бабушке, она, вероятно, не уз­нала меня.

Я погладил ее руку, она открыла глаза с обводинами и сказала: - Мне плохо. Я спросил:

Что тебе плохо?

Нет сил,— сказала бабушка.

Она дышала, как будто у нее в горле стоял комок и его нужно было откашлянуть. Мне все время хотелось, чтобы она откашлялась.

Мы ушли но коридору в половине третьего и никогда ее больше не увидели живой. В семь часов мы вошли к ней в 10-ю палату, и она лежала прямая, побелевшая, губы у нее были очень белые и щеки желтые, но не за­павшие. Нос заострился немного. Челюсть у нее была подвязана марлей, как будто болят зубы. В палате горел слабый ночной свет и было полутемно. Потом дядя Сеня сказал, чтобы зажгли свет, яркий свет под потолком. По­койник в ярком свете еще страшнее, хотя бабушка лежа­ла в кровати совсем не страшная, хотя и мертвая. Все было необыкновенно просто, и о ней говорили, как о по­стороннем, а я поцеловал ее в щеку, холодную и свежую, поправив марлевую повязку. Когда она была еще живая, она лежала на подушке очень красивая, у нее большое лицо, седые волосы, мама заплела их в короткие косички с марлевыми ленточками, чтобы они не трепались. Я не знаю, как мне быть. Сколько мне предстоит провожаний, таких и страшней. Почему так устроена жизнь, что люди расстаются и за этим нет ничего, все пусто и мертво? Остались бабушкины вещи, это значит вспоминать и пла­кать долго-долго. Я действительно ее любил и так боялся последний год, что она скончается. Когда она засыпала, я подходил и смотрел на нее, она спала как мертвая и сла­бо дышала. Я думал: вот такая она будет, какой ужас! А она была не такая сегодня. Я сижу в комнате один, уже ночь, за окном, как плачущие дети, кричат кошки, ужас­но тоскливо от их крика, у меня больно на сердце, и мне страшно. Какая предстоит тяжелая эта неделя, и все еще впереди. Я не могу лечь в кровать .

Что нужно для счастья? Чтобы все были живы, все родные, знакомые, близкие, чтоб никто не болел и не уми­рал. Главное, чтобы все были живы. Я ничего не хочу, пусть никто не умирает. Это трудно вынести живым, мертвым все равно. Я не доживу до 76 лет, мама тоже, отец — никто не доживет .Я не боялся смерти, когда был рядом с бабушкой, мне казалось, что я мог бы лечь рядом на сво­бодную кровать и остаться подле нее всю ночь. Но сейчас мне страшно, хотя вокруг спят люди, и я понимаю, как нужно дорожить счастьем того, что есть на каждый день. Я был счастлив, когда все было хорошо и бабушка жила. Теперь мне плохо и не скоро будет хорошо .Нельзя при­мириться с тем, что произошло, нельзя и поверить ,хотя я видел все своими глазами. Я хочу с кем-нибудь говорить ,но все спят. Я много писал о смерти, но я ничего не знаю, это вполне определилось сегодня, потому что все было бес­помощно перед случившимся, все слова и дела ничего не значили, все было смешано. Я не могу забыть ничего. Ком­ната наполнена движением бабушкиного тела, ее позами, словами, глазами. У меня не было никакого предчувствия. Я сегодня думал ,что все будет хорошо и буднично хорошо и я пойду учиться завтра, как раньше. Нет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: