А что я помню вначале, с чего у меня все началось? И я рассказываю тебе, как тоже летом, за городом, в су­мерках, я шел через картофельное поле и там, на поле, у меня из-под ног выскочил большой серый заяц, прямо из-под ног, внезапно и помчал к лесу. Это было летом 41 года, но еще до войны.

В воскресенье был дождь, и в понедельник. Всю не­делю капало, лило, моросило. Начинался тот самый «ок­тябрь уж наступил, уж роща отряхнет». Я не помню, из-за чего мы тогда поссорились, но, помирившись, первым делом, в первое же утро, как всегда, как раньше, расска­зали, что кому сегодня приснилось.

У тебя был летний сон. Хорошо видеть такие сны в плохую погоду: сверкающий день, белые катера на реке, ветер, флаги и планер, низко и бесшумно летящий над водой, — широкий размах красных крыльев, стеклянным купол кабины. Планер летит над водой и садится в поле, скользит по высокой траве, летним цветам, трава ложит­ся вперед, расходится в стороны и сечется его крылом. Планер садится на луг, в клевер, в ромашки.

А мне приснилось, что началась война и мы помири­лись. Вокзал, платформа, воинский эшелон: все как в кино.

* * *

А когда становилось уже совсем невыносимо, ну вот так уж становилось невыносимо, оставалось в запасе одно средство, оставалось пойти в автомат на Киевской и вы­пить два или три стакана белого крепленого проклятого благословенного общедоступного портвейна № 14 по же­тону № 25 и с билетом в кармане сойти на речной трам­вай, по сходням, по трапу, под развевающимися флага­ми, под плеск волн о причал, под выпитый портвейн — сойти и поплыть.

Итак, чайки машут крылами, вода блестит, рябит, впереди у поворота медленно разворачивается баржа — плывем.

О ветер верхней палубы, который проносится между ее крашеных садовых скамеек по закрытым от блажен­ства глазам пассажиров!

О Парк культуры им. Горького (сначала — о Нескуч­ный сад), который вмещает в себя столько полезного и бесполезного!

О Крымский мост, столь величественно встающий на горизонте!

Будьте прокляты эти дни. Будьте прокляты речные трамваи, я бы взорвал их всех вместе, я знаю, где они стоят но ночам, давайте я их взорву.

Итак, одним отречением на земле стало больше. Здравствуйте, Галилей! Здравствуйте, цари, которые от­рекались от престолов!

Этажом выше надо мной но моему потолку ходит че­ловек в три часа ночи. Мне все отлично слышно — каж­дый его шаг. Что ему надо так рано ходить, чего ему вздумалось? Я лежу в постели, смотрю в потолок, слышу, как он там ходит, а, собственно, почему я смотрю в пото­лок в три часа ночи, смотрю, как идиот, вместо того, чтобы спать, я, как последний идиот, уставился в пото­лок, подумаешь, кто-то ходит.

Мы еще придем сюда, поплывем по реке весной или осенью, или осенью пойдем, пока не закрыли заведение, выпьем пива под навесом, посматривая, как дождь льет на открытые желтые столики. Все сидят под навесом, но всегда найдется такой, кто обязательно сядет под дождь есть шпикачки, чтобы дождь лил ему в кружку, но это уже не так важно, пусть льет: к тому времени чешское пиво кончается, а «жигули» не жалко.

* * *

Еще раньше у меня бывали вот такие дни, такой пустоты, неприкаянности, но это проходило. Вот уже, наверно, месяц я живу так, и это не проходит. Я про­сыпаюсь внезапно среди ночи и сижу при электричес­ком свете, пробую читать — уже несколько лет заме­чаю, что я стал читать любую ерунду, лишь бы не оста­ваться с не занятой ничем головой. Я не вижу никакою выхода, я совершенно пуст, работа не доставляет мне радости, так как около года я уже работаю в нормаль­ной зависимости от договора, денег, от необходимости все время думать, спешить ,соглашаться или не согла­шаться и спешить, спешить, существуя в промежутках без денег, без поддержки, шатаясь, где попало и с кем попало, уже около двух лет я беспрерывно пью, и те­перь это стало уже нормой поведения — мне некуда деваться. Я не знаю, зачем я сюда приехал, у меня такое горе на душе, и все еще было бы ничего, если бы я не понимал внутренне, что и Наташе я тоже не ну­жен и что много раз с ней я чувствовал себя почти так же, но сейчас я держусь за нее, мне ни к чему себя обманывать, я не верю, что мы можем помочь друг другу, но я так хочу этого. Куда себя деть, как уберечь себя от пустоты — я понимаю, что это так и нужно по всему ходу мыслей, по жизни, но как же это невыноси­мо , здесь риторика не кажется мне неуместной я на себе узнал, что это такое. Я понимаю, что это заб­луждение, но совершенно искренне, — я не знаю, за­чем жить дальше. Уменя будут картины, я знаю, чего они стоят, и все, что бывает после, уже не принимает­ся всерьез, и я не такой завороженный своим делом человек, чтобы через год, высунув от радости язык, бежать за старыми вещами, давно вычеркнутыми из сознания. Кстати, почти все, что я делал, я немедлен­но вычеркивал из сознания, кроме нескольких кусков «Причала». Наверно, я смогу ездить куда-нибудь: ух, как точно мы повторяем уже пройденные размышле­ния, другими пройденные жизни, и это во всем: в тщес­лавии, которое не стоит таких усилий, и конечный ре­зультат всегда липа, в женщинах, в женах, в смене жен, в маленьких отчаяниях и маленьких счастьях, в товарищах — список этот бесконечен.

* * *

Бездомные завидуют тем, у кого есть дом, а те — завидуют бездомным, потому что им кажется, что проще и веселее вообще не иметь никакого дома, никаких обя­занностей ни перед кем, а я не знаю, кому я завидую. Я не завидую простому счастью — идиотская мысль: как будто есть еще и сложное счастье, но мне было тепло сидеть несколько вечеров в счастливом, простом доме, который, наверное, не такой уж безупречно счастливый, но все-таки больше, чем другие, больше, чем мы, — мы ничего не сделали, чтобы жить вместе, держась друг дру­га: опять мелодрама, но все же это так. Какие это девоч­ки, я ведь знаю немного, и знаю наверняка, что очень простое дело — быть ласковой и открыто любить, я так могу, и всегда мог. Проклятая жизнь, построенная на вранье, и так это важно — держаться вдвоем, не терять ничего — и так не получается, не выходит почти ни у кого. Я сбиваюсь на общие места.

Вскоре я уеду домой — домой, когда дома нет, какой черт домой! У меня комната, за которую я вскоре не смогу платить, нет, смогу, сделаю что-нибудь, но жить в ней один я не смогу. Я уже как-то думал, стоя 1 января в отвратительном состоянии рано утром или днем на плат­форме Яузы, что, может быть, мы зря ищем кого-нибудь, чтобы все время был рядом, может быть, следует на это плюнуть, потому что жизнь опровергает все самые луч­шие душевные союзы, а еще чаще они сами распадаются — я болен объяснением общих мест, но мне ничего не оста­ется делать: уже само по себе полный и грустный невесе­лый идиотизм мое положение — я сижу половину ночи, печатая все это, а, собственно, зачем?

* * *

... Все последние дни я занят чудным, но совсем уже бессмысленным делом, печатая под утро всякие мысли. Я лежу и слушаю: трамваи пошли, значит, уже часов пять, около шести, включаю радио — молчит, смотрю в окно — никаких трамваев, это самосвалы иногда проезжают, и у них пустые железные кузова так гремят. Но делать нече­го — я встаю. Подхожу к зеркалу, лицо у меня небритое, худое, нос торчит и выгляжу я, по-моему, плохо. Самое смешное, что я уже точно знаю свой день впереди, а сейчас мне хочется есть. Кафе открывается в десять — еще далеко. Сегодня понедельник. Я вспомнил, как но­чью орали на улице песни на эстонском языке — конеч­но, было же воскресенье. Никогда в жизни у меня не было более унылого воскресенья (конечно, было). Опять-таки все повторилось. Я проснулся часов около четырех, читал, включил радио, позвонил дежурной, когда откро­ют кафе. Она говорит: в десять. Я спрашиваю: а сейчас сколько? Оказывается, уже десять минут одиннадцатого. Я обрадовался, быстро оделся, бриться я не стал и спус­тился в кафе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: