Там еще никого почти не было. Кафе проветрили, свет не зажигали, только над столами горело несколько ламп, и все, а так там было гораздо темнее, чем за окном на улице. Мне с утра хотелось почему-то съесть яичницу. Оказалось, можно. Принесли омлет. Потом я взял коньяку, но выпил с трудом, еле выпил и попросил вместо кофе молока.

Затем я твердо решил пойти заказать себе два кос­тюма, во что бы то ни шало заказать и — два, и купить четыре белых рубашки — ни одной меньше.

Ателье были закрыты, рубашек белых не было, люди по-воскресному ринулись в магазины — все противно. Я пошел тогда в беспрерывное кино и посмотрел еще раз «Это было в Скво-Бэл-ли», потом купил в гостинице все газеты, две бутылки нарзана, все газеты прочел, лежа в номере, и заснул немедленно, и проснулся в темноте.

Вероятно, мне бы стоило заняться вместо этих бес­смысленных писаний своим прямым делом: додумать до конца сценарий, заключить договор и смыться отсюда, но куда? Смываться некуда. Я не понимаю, что со мной проис­ходит. Кстати, я уже много раз об этом писал сам себе, но от утверждения мне не стало лучше. Что же мне надо — это какой-то идиотизм, я вдруг почувствовал, что смотрю на себя со стороны того, кто сейчас печатает на машинке. Мне надо дом. Меньше всего я сейчас бы хотел его устра­ивать — отвратительные воспоминания об этих устроен­ных сволочных домах. Я заставлю себя не думать про тебя (стихи), но, в сущности, я понимаю, что здесь все опреде­лилось давным-давно, и все-таки я держусь за это, не знаю почему — знаю: привык и еще потому, что жалко отдавать кому-нибудь. Наверняка знаю, что если бы ты умерла (про­стите, пожалуйста), мне было бы проще. Господи, все и так просто. Я случайно только не забыл — как это я не забыл — даже странно, этот пьяный разговор, односторон­не пьяный разговор, когда я был пьян, а Володя нет, и он походя сказал мне, что ты такая же, как все, теперь-то я отлично знаю, какая ты. Я совершенно случайно вдруг подумал когда-то, откуда ты, с кем ты выросла. Я знаю, что никакой общности с родителями не существует, хотя под­сознательно мы иногда поступаем, как наши родители, где-то это чувствуется. У меня на языке все время ругатель­ства. Вот она, твоя семья — меня мутит, что я так об этом пишу, но как мне написать, что я отлично представляю всю сволочную, да нет, не сволочную, все мы росли не в лучших домах, но, а это но? Я хочу от этого освободиться и написать всю правду про это, но мне в то же время глубо­ко противно про это писать. Проще говоря, я помню всех людей, кто тебе нравился, я понимаю, почему я оказался в их числе, хотя я не очень понимаю, зачем ты вышла за меня замуж, хотя нет — тоже понимаю, и ты сейчас пони­маешь, что ошиблась и никакое тут не пьянство: тут же мелькает мерзкая мысль — а нельзя ли из этого сделать пьесу? — прямо я диалогами говорю. Я, конечно, почти лишен мужества в этих делах, и я наверняка не смогу покончить с этой историей, хотя мне предельно ясно, что она этого вполне заслуживает. И наверно, я тоже не идеал человека — совершенно точно — не идеал. Я не умел быть одновременно сильным и нежным: я знаю, что это все важно, и вообще по молодости лет я много не умел и не умею, но наверняка, что — эх, как же это весело сейчас на рассве­те, в пятницу, кстати, 13 января, я буду рассказывать самому себе, какой я хороший, нет, не буду. И вообще, все это дерьмо. Вот только жизнь у меня пошла какая-то стран­ная, я сам удивляюсь, как я мог при такой жизни выду­мать сценарий — боюсь, как бы мне его не кончить, как бы этого не получилось.

Ходит такой человек и всем говорит: слушайте, со мной происходит что-то непонятное. Одному скажет, другому, и все уже все знают, что с ним происходит что-то непонят­ное. Вот идет человек, с которым происходит что-то непо­нятное. Никому не говорите, что с вами что-нибудь проис­ходит — говорите это самому себе: почему я не могу писать пьесу ясными простыми словами, а пишу эти гнусные диало­ги, которые всем надоели, придумываю эту липу с оркест­ром, с каким-то вставным грузином: нет, мне бы водевильчик сочинить. Кто бы ко мне пришел и сказал: слушайте, любезный, напишите-ка нам водевильчик, что-нибудь из того прелестного, золотого времени, которое, как все считают, было до отечественной войны 1812 года, что-нибудь вроде «Александр Елисавета, удивляете вы нас». Ах, какие это чудные слова: «Александр Елисавета, удивляете вы нас» — слушал бы, а еще есть к ним интонация! (Интонация — здесь хочется выделить прописью, все равно, как Карамзин какой-нибудь.) Вот пруд, в котором утопилась бедная Лиза. Найдено тело бедной Лизы, бедная Лиза, которая так нас удивляла; и вместе с Александром: «Александр Елисавета, удивляете вы нас», ну так что — в смотрители податься, грубой работой заняться, физическим рабочим стать, чтобы от мелкосоветской интелтигенции избавиться — вернее так, мелкосоциалистическая интеллигенция.

***

«Почему вы все вещи носите наизнанку?» Потому что тогда все вещи без швов - все швы наружу, и потом мне бывает лень выворачивать какой-нибудь свитер: как ле­жит, так я его и надену — надену и пойду или сяду посидеть в пивной на платформе станции Болшево ,есть там такая пивная, где в отличие от других мест всегда продают разливное пиво в кружках. Ну и напиваются там под это разливное пиво — напиваются будь здоров и поют песни, а бутылки сдают, но вообще это довольно мерзкое; заведение мы с радостью посещаем, и бывает иногда приятно смотреть на проносящиеся мимо поезда, разливая по стаканам водку, поглядывая на соседей-алко­голиков, как они смутно улыбаются друг другу, эти люди с внешностью русского рабочего — они действительно путевые: рабочие, работают на путях, не так уж это при­ятно знать, не так уж будет приятно, когда напьется стрелочник, когда, наконец, эти орлы доберутся до чест­ного стрелочника и честный стрелочник пустит под откос немало поездов, электричек и товарных составов.

Мы шатались всю зиму по разным местам, и, честно говоря, удивительно, что мы сохранили себя. Что это мы сохранили? Мы сохранили веру в человека. А иначе и быть не могло — вера в человека — вот что нас двигает.

Мне бы хотелось написать несколько слов о вас.

Я рад возможности лично поклониться вам от меня.

* * *

Как тогда, летом, к вечеру, стоя на балконе, по про­хладному ветру, по воздуху и сам не знаю еще почему я вдруг почувствовал, что началась осень, так и сегодня, 21 февраля, началась весна — я сам ее увидел.

С утра, еще на рассвете — прозрачный, голубой, розо­вый ,с морозом воздух, холодный, остро свежий, незимний, и не из оттепели — нет — ясный воздух и такое же солнце, ясное, теплое, и подморозило с утра, но снег не выпал. И потом весь день была такая ровная, солнечная погода, и едва заметный мороз, который сдерживает снег от талости, и снег тает на солнце, весь день очень ясный, все сохнет, сохнут ступени, сохнут желтые колонны со следами стекаю­щей с крыши воды, и вот наконец наступает закат.

Я так хорошо помню по многим дням этот закат, ве­сенний, холодный закат, стремительный закат в марте и в начале апреля, огромный разноцветный закат сквозь чер­ные ветки деревьев, гаснущий закат с фиолетовым снегом, бледно-фиолетовым снегом, темно-фиолетовой рекой, от­чаянный закат, который никак нельзя удержать — и вот уже в голубом, на глазах темнеющем небе над головой горят самые первые, яркие звезды, сначала одна — потом еще — я и не знаю, какие это звезды, горят фонари, яркие, желтые, еще не темно, а они горят — весна.

Уже днем, вернувшись с лыж (кончаются лыжи!), кто-то приносит вербу — «верба — это весенняя таль, и чего-то нам светлого жаль», нам жаль чего -то светлого, чего-то та­кого, что наверняка не будет этой весной — лучшие месяцы впереди, то есть такие месяцы, от которых я жду чего-то, и ничего не бывает, просто однажды я ,на свой страх и риск, выхожу на улицу не в пальто ,а в плаще, а потом выхожу в пиджаке, и все кончается, уже лето, но покамест, в самом начале этого, приятно думать, что вот, скоро весна.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: