Но дождется верный селезень меня только через два года…
В поезде я прилип к окну. Когда паровоз гудел к отправлению и вагоны дергались один за другим, я нервничал и переживал за всех, кто опаздывал на поезд.
Вот из буфета выбежал толстяк с расстегаями. За ним запыхалась старушка с узлами. «Ну помоги же бабушке, дяденька! Эх кабы я там был». Словно услышал толстяк меня, приостановился. Бабке расстегаи сунул, а сам узлы в вагон покидал и бабку подсаживает.
Стал я загадывать на опаздывающих. Что бы такое загадать? Так, если успеет вон тот в очках, то папка отдаст мне коняшку насовсем. Ишь, прыткий, как кузнечик: не ноги, а ходули. Заслабо успел. Та-а-ак. Если тетенька с ребенком успеет, то и кинжал мой. Ну давай же, давай, тетенька! Да на руки, на руки дитенка возьми! Эх, не успела… Я чуть было не заревел от досады, до того допереживался, но тетка с ребенком нисколечко не расстроилась, наоборот, заулыбалась и замахала поезду вслед, как будто никуда ехать не собиралась.
В Тюмени ночью надо было компостировать билеты. Мать посадила меня на узлы и баул, а сама сбилась с ног, бегая по грязному вокзалу, бестолково тыкаясь от одной кассы к другой. Тяжело дыша, она растерянно останавливалась возле меня и подбадривала себя:
— Ой да, девка, чо это я? Да вон та касса, компосирует которая.
Мать опять начинала бегать, вставать на цыпочки, вытягивать шею из-за очередей у касс, пришептывать, делая вид, что читает расписание поездов. Но почему-то спросить как следует стеснялась, а если спрашивала, то тушевалась, торопливо кивая головой, мол, спасибо, все понятно и, не дослушав до конца объяснение, опять тыкалась от одной очереди к другой.
Скоро она порядком всем надоела, и тогда старичок, похожий на дедушку Мичурина, которого я видел на портрете, ласково взял ее за локоть, отвел в сторону, внимательно из-под очков изучил билеты и твердо поставил деревенщину в очередь.
С тех пор я стал бояться ужасного непонятного слова: «компостирование».
Мать будто обезумела от суеты: сводив меня в туалет, она ринулась в обратную от вокзала сторону.
Мне надоела бестолковая беготня. Я остановился и закричал:
— Я больше с тобой никуда не поеду! Вокзал не там, а вон там, — и указал в обратную сторону.
Посадка на свердловский поезд давно началась. Пришлось нанимать носильщика, а то бы остались куковать еще на сутки в этой Тюмени.
Уже четыре года не было войны. Великое движение по дорогам страны ослабевало, но все еще хранило запах госпиталей, и все еще вагонный уют манил к себе жаждущих сострадания, ищущих крова, вынюхивающих легкую поживу.
В Камышлове произошла какая-то неразбериха с путями, составами, и пассажиров попросили освободить вагоны.
Моросил дождь. Деревянный вокзальчик был битком набит людьми. На перроне негде было упасть яблоку. Пассажиры сидели, лежали под клеенками, пальто, одеялами. Острыми шишаками торчали плащ-палатки военных. В вывернутом рогожном мешке стучал ногой-деревяшкой фронтовик: покалеченную ногу ломило в ненастье. Нахохлившись, отдельно от всех, в грязи, на фанерном чемоданчике сидел белобрысый фэзэушник.
Чтобы не раздражать соседей стуком, инвалид подвинул деревянную ногу к земле, но как только он начинал подремывать под рогожкой, деревяшка перескакивала на доску перрона. Фабзаяц вздрагивал, искал рукой в воздухе, чем бы прикрыться; не найдя ничего, рука поправляла форменную фуражку и бессильно опускалась на голубенький чемодан.
Неряшливая бабка в допотопном салопе сусликом высматривала, не подают ли состав.
Все что-то жевали, колупали вареные яйца, ковырялись в рыбе. И только неподалеку от нас, в трофейном плаще с поднятым воротником стоял человек и ел колбасу.
Я с утра съел только шаньгу, состряпанную тетей Лизой нам на дорогу, а мужчина неторопливо, даже нехотя жевал колбасу. Он брезгливо отводил руку в сторону, туловище его слегка изгибалось. По-женски оттопыривал мизинец и стряхивал с пальцев липкую колбасную кожуру, которую молча растаскивали по траве мокрые воробьи.
Я терпеть не мог, когда женщины, а тем более мужчины, ели не по-людски, как цацы, оттопыривали мизинцы и вообще гнули из себя бог знает кого. Но почему-то человек в плаще во мне неприязни не вызывал, я ему только завидовал. Среди сморенных дорогой и нудным дождем людей он в своем черном плаще торчал точно вороненый штык, как бы оберегая меня, мою мать и всех этих усталых путников.
Всякая детская душа жаждет загадочного, и если жизнь не дарит нам его, то мы призываем на помощь наше воображение. И человек в черном плаще, нехотя евший колбасу, уже казался мне необыкновенным, сильным, таинственным…
Худенькая воробьиха схватила тяжелую, с остатками колбасы кожуру, низко взлетела, но не удержала добычу, и огрызок шлепнулся на узел прямо передо мной и медленно пополз вниз, оставляя на мешковиие жирный след.
Осторожно, чтобы не сдвинуть колбасу, я оглянулся на мать. Нахлобучив белую панаму, в которой она собирала хлопок, мать полулежала на бауле и думала о скорой встрече с мужем. С ним она связывала свое счастье. Ведь с Николаем так хорошо жилось. А вдруг все повторится…
Колбасный объедок уже еле держался на узле: вот-вот упадет на мокрую доску. Я перестал дышать, как будто ловил бабочку. Снизу подвел ладошку под огрызок и тотчас же поймал его. Я отщипнул воробьиные поклевки, убрал травинки и, задыхаясь от жирного запаха, до дыр выскоблил зубами кожурку, вытер рукавом вельветки нос, щеки, подбородок. Облизал пальцы. Вот это вкуснятина!
Конечно, ни за что на свете я бы не стал есть после вон той неряшливой бабки, которая невесть что напялила на себя, привстала, как суслик, спрятав руки в затертую муфту, а подол не подобрала. И после калеки в рогожке есть бы не стал. А вот после этого дяденьки в черном плаще и после воробья не побрезговал, хотя и было неприятно оттого, что как побирушка позарился на объедок. Да и все было нехорошо в этом Камышлове, кроме названия, в котором чудилось мне шуршание камыша и запах Елабуги.
Человек в плаще оказался нашим соседом по вагону. Он сидел на боковом месте напротив хорохористого парня, который с вызовом щелкал картами, без конца перетасовывая их, и наконец предложил мужчине перекинуться в очко. Тот оторвался от окна, выпрямился и пристально посмотрел на картежника. Хорохористый как-то сразу сник, засопел, полез в котомку за яйцом и стал его шелушить, складывая мелкие скорлупки в одну большую.
По вагону, звякая бутылками, беспрестанно бегали счастливые выпивохи. Раз пять туда и обратно прошаркал с мешком испуганный небритый старик, боязливо высматривая, нет ли свободного местечка. За ним, нагло глядя людям в глаза, неотступно следовали двое блатных. Люди отводили глаза в сторону: а вдруг и к ним пристанут эти двое. Их тут наверняка целая шайка. Лучше не связываться.
Когда эти двое с морожеными глазами проходили мимо, я весь холодел, прижимался к матери, прятал голову у нее под мышкой. Мне казалось, что это не люди, а оборотни, о которых рассказывала бабка Лампея. Что вот сейчас они ударятся об пол и побегут клыкастыми свиньями по вагонам, кусая и пожирая людей. Эх, был бы я Ильей Муромцем, я бы показал оборотням кузькину мать. Обрубил бы им руки и вышвырнул из поезда. Дяденька в плаще что-то ждет. Наверно, боится напугать пассажиров.
Человек в плаще поднялся, достал из серебряного портсигара папиросу, помял ее, продул и, попросив соседа посторожить место, вышел в тамбур.
Он вернулся через полчаса, посидел посмотрел в окно и вдруг сам предложил парню сыграть в двадцать одно. Тот оторопело перетасовал карты, попросил партнера снять колоду, поплевал на пальцы и быстро раздал по карте.
Взъерошенный был обыкновенный начинающий шулер. Видно, ему не терпелось закрепить свой недавний успех. Ни крапленые карты, ни ловкость рук сейчас не помогли. То недобор, то перебор. Зато человек в плаще спокойно открывал двадцать одно и, брезгливо оттопырив мизинец, забирал червонец.