И когда вошла Людмила, в комнате было очень тихо: Рафа рисовал, Капа лежала на спине, все тот же бледный день осенний лился из окна — иногда с гудком автомобиля, с дальним, раздирательным трамваем.
— Видишь, как я живо…
Людмила быстро села. В самом ее вхождении, в том, как закинула ногу за ногу, скрипнув шелком чулок, в худощавом, тонко сделанном лице, в лодочке на голове и манере снимать перчатки с раструбами, в струйке духов было именно то, что с великим совершенством впитывают русские: не узнаешь на улице, Москва или авеню Монтэнь.
Капа встрепнулась.
— Спасибо, что зашла.
Рафа, сидя у себя за столиком, побалтывая ногами, смотрел на Людмилу ласково и улыбался. Она обратила на него внимание.
— Это ты мне звонил?
Рафа встал и подошел. Застенчивая, нежная улыбка была на его лице.
— Я.
Он смотрел на нее почти с восхищением.
— Можно сказать одну вещь?
— Ну, ну…
— Вы очень красивая. И хорошо одеты. Я люблю, чтобы были такие изящные чулочки.
Людмила улыбнулась холодноватыми своими, синими глазами — но не очень: чтобы морщинки не набегали.
— Капитолина, смотри ты, какого кавалера себе завела…
— Это мой сосед.
— Ну, конечно, здесь в русском доме все у вас особенное… Записки на дверях приколоты, ключи торчат… и поклонники десятилетние.
В потолок сверху постучали.
— Генерал меня зовет, — сказал Рафа. — Я обещал ему помочь чистить яблоки для варенья.
Людмила взяла его за ухо.
— Что ж поделать, господин Дон Жуан. Обещал, так иди. Рафа попрощался с ней, потом подошел к Капе, поцеловал в лоб и шепнул:
— А что это Дон Жуан?
— Который красивых любит, — так же тихо ответила Капа. Когда он ушел, Людмила встала и прошлась.
— Реже приходится видеться, я как будто от тебя и отстала.
— Спасибо, что приехала.
— Ну, это что ж, пустяки… Да, я давно тут не была… бедно все-таки ты живешь. Комнатка маленькая, и обстановка…
— Это ничего.
— Знаю. Все-таки, с деньгами лучше. Капа закурила.
— Ты немножко снобкой стала у себя там в кутюре[4],— Капа улыбнулась.
— Нет, не скобка, но хорошую жизнь люблю, это верно.
— Зарабатываешь по-прежнему?
— Да. Теперь я premiere vendeuse[5]. На процентах. Тоже надо умеючи. Убедить клиентку, доказать ей, чтобы купила…
— Людмила, пойди сюда… — Капа взяла ее за руку. — Я рада, что ты пришла. Бодрая такая…
— Уж там бодрая или не бодрая, веселая или не веселая, а кручусь. Иначе нельзя. Не люблю задумываться, останавливаться. Начнешь думать, ничего хорошего не надумаешь. Лучше просто делать. Жить так жить. И возможно лучше.
— А я тебе еще в Константинополе надоедала…
— Что там надоедала. Какая есть, такой и всегда будешь. Помнишь, ты больная тоже лежала, а я в ресторане место потеряла, и мы голодали. Ты еще мне предложила: свяжемся вместе — и в Босфор.
— Мне тогда умереть хотелось… и я думала, что нам выхода, правда, нет…
— Ах, чего этими кошмарами заниматься. Хорошо, что мы с тобой еще девками не сделались… Рада бы была, если бы старый мерзавец турок, который меня за две лиры купить собирался, глотнул бы этого Босфора! — Людмила встала, прошлась, подошла к окну.
— Садик, каштаны, довольно мило.
Она стала внимательней всматриваться.
— Постой, этот павильон фасадом на переулок выходит? Капа подтвердила.
— Ну, разумеется, так и есть: я на днях здесь была, только ход с переулка, в этом самом домике. Там старички французы живут?
— Да. И еще шляпница русская. Ты что же… шляпу заказывала?
— Нет, милая моя, я была у нового жильца, нашего прежнего с тобой приятеля, Анатолия Иваныча. Ты разве не знаешь, что он тут поселился?
Капа слегка побледнела.
— Нет, не знаю.
— Да, ну уж все эти ваши сложности и туманности… Не в моем характере.
— Никаких сложностей. Я с Анатолием Иванычем давно не встречаюсь… и ничего нет удивительного… ничего удивительного, что не знаю.
Людмила заметила знакомые, глухие нотки в голосе Капы — признак, что та начинает сердиться.
— Здесь кругом сколько угодно русских. Войди в метро, в синема… русский квартал… ничего нет удивительного, что Анатолий Иваныч нанял комнату в доме рядом с моим.
— Конечно, ничего. — Капа сумрачно помолчала.
— Ты зачем у него была?
— Написал. Просил зайти. Я нисколько и не сомневалась. Деньги. Он в большой нужде — естественно. Но такой же прожектор и фантазер… Ах, раздражают меня эти авантюристы…
— Он не авантюрист. Ну, а фантазер…
— Ты за него горой, по обыкновению.
— Я хочу быть только справедливой, — сухо ответила Капа. — Он мне ни свет, ни брат. Я не имею к нему никакого отношения.
— И слава Богу. Пора. Сейчас-то ему, разумеется, туго. Одним кофе питается. Хозяевам задолжал так же, как и в предыдущем отеле. Но теперь, оказывается, у него вексель: три тысячи! Он у меня и собирался их достать.
— Ты не дала.
— Во-первых, у меня нет. Второе: если бы и были, ни за что бы не дала. Пятьдесят франков — et e'est tout[6]. Все эти расчеты, что продаст картину греку, двадцать тысяч получит — чушь! И имей в виду, если ты для него попросишь — тоже не дам.
— Удивляюсь еще, как ко мне сегодня приехала. Наверное, тоже думала, что деньги нужны.
Людмила подошла. Волна легкого шипра потянулась за нею.
— Ты другое дело. Ты свой брат, мастеровой. Тебе бы дала. А ему — нет.
Капа закрыла глаза, замолчала. Разговор как-то пресекся. Людмила несколько раз пробовала его завязать — безуспешно. Посидев еще некоторое время, она поднялась.
— Ну, выздоравливай. Мне пора. Если что понадобится, пусть этот мальчуган звонит.
Капа осталась одна — в задумчивости и молчании.
ДРУЗЬЯ
Михаил Михайлыч Вишневский, генерал-лейтенант и бывший командир корпуса, ныне обитающий над Капой, проходил однажды в потертом летнем пальто по переулку — шагом правильным, крепко неся негнущееся тело — с лицом чисто выбритым, седыми подстриженными усами: они сделали бы честь любому маршалу. Но глаза Михаила Михайлыча были слишком русские — оттого, может быть, и разнствовала его судьба с маршальской: он собирал объявления для газетки.
На углу своей улицы неожиданно наткнулся он на трех мальчишек — двое с азартом наскакивали на третьего, черноглазого, отступавшего к забору. Он пытался отбиваться, но дело его было плохо: вихрастый враг с рыжими веснушками уже дал по уху, глаза его готовы были налиться слезами и предстояло бегство — с потерей обозов и коммуникаций.
Тут-то, однако, и появилась из-за угла крупная фигура генерала, спокойная и, как судьба, неотвратимая. Она разрезала пространство. Слева, у забора, оказался Рафа, справа веснушчатый враг и другой, худенький, черный, в школьническом берете.
— Колоннами и массами, — сказал генерал. — Прекратить б… тут он прибавил сильное военное слово.
Французы слова не поняли, но отскочили. Рафа тоже не понял, но почувствовал, что подошла подмога. И ослабев, заплакал.
— Мсье… мсье… они всегда ко мне пристают… паршивые. Генерал всмотрелся в него.
— Ты где живешь? Рафа сквозь слезы назвал.
— Ну, нечего нюнить, идем. И, взяв его за руку, зашагал.
— Они… всегда дразнятся… — бормотал Рафа, припадая к старческой руке и чувствуя себя под защитой от генералова пальто пахло табаком — этот мужественный запах был Рафе приятен. Обернувшись, он погрозил врагам.
— Sales gosses! Cretins![7] — То-то вот и кретэн. Они, брат, может, и не такие кретины. А самому тоже надо уметь драться. Ты меня знаешь?
— Я… я… Рафа опять стал всхлипывать. Вы на той же лестнице, где мы с мамой. Мою ма-му… зовут Дора Львовна. А вы… недавно переехали.