— Правильно.
Генерал тоже легко вспомнил черноглазого мальчика и его мать — крепкую, довольно полную брюнетку. С утра уходила она из дома — занималась массажем.
Он довел малого до дома, поднялся с ним до его квартиры. Дора Львовна случайно оказалась дома. На стук она и отворила звонков нигде не полагалось: чтобы консьержка по стуку знала, кто к кому пришел.
У Рафы остались еще на щеках сохнущие разводы слез, и, увидев мать, он снова расплакался. Дора Львовна встревожилась.
— Мсье заступи-ился… а они, паршивые… — начал было опять Рафа.
Михаил Михайлыч объяснил, как было дело.
— Очень вам благодарна, — сказала Дора Львовна серьезно. — Рафа, ты сейчас же пойдешь мыться. Там зеленое мыло, слева на верхней полочке.
И за крепкими, белыми руками матери, от которой всегда пахло свежестью и чем-то медицинским, Рафа почувствовал себя окончательно в домашней твердыне.
Когда он вышел, Дора Львовна вновь обратилась к генералу.
— Это в значительной мере моя вина. До сих пор не могу устроить его в лицей. Он и болтается зря. Если б нашелся человек, которому я доверила бы его подготовку…
Генерал ничего не ответил, неопределенно фукнул.
Но с этого дня знакомство его с Рафой завязалось. Михаил Михайлыч редко, больше по соседским делам, заходил к Доре Львовне. А Рафе чрезвычайно нравилось стучать в таинственную, как ему казалось дверь генераловой квартирки — и тихонечко входить в нее. Комната была обычная, с хозяйской мебелью, кухонкой, с окном в тот же сад, небольшой печуркой. Генерал держал все здесь в порядке: с семи утра слышала Капа над головой шум передвигаемой мебели, генерал все подметал до соринки, натирал паркет, методически обтирал пыль — методически чистил и обувь, платье, чинил его, ни в чем не отступая от тех правил, что вошли в него с утренней трубой кадетского корпуса.
Но не стол, не паркет, не узенькая кровать занимали Рафу. Весь этот высокий, прямой старик, как будто бы и строгий а главное — совершенно непререкаемый, был неким иным миром, вовсе неведомым и загадочным. Рафа знал, что такое бистро, сольды, терм, ажаны, — но когда генерал впервые показал ему свои ордена вытащив их из дальнего ящика комода, он онемел. Красные ленты, золотые узоры, изображения святых, беленький и как будто простой крест на черно-желтой ленточке — его особенно торжественно показал генерал…где найдешь это в Пасси? У какого бистровщика нашего квартала?
Замечательными казались также две гравюры в рамках, на которых были изображены военные: один в белом кителе, с черной бородой, другой в темном мундире и эполетах — у этого сильно пробрит подбородок.
А на столе? Рядом с чернильницей? Под стеклом фотография монаха в белом клобуке, с огромным посохом в руках. Лицо простое, русское, с серыми небольшими глазами под бровями нависшими, с тяжелым носом, седой бородой. На груди не то иконки, не то ордена — Рафа боялся даже расспрашивать. На вопрос, кто это, получил ответ: патриарх — непонятное слово, музыкой отозвавшееся в сердце. Вечером, ложась в постель и побалтывая голыми ногами, неожиданно, с мечтательной улыбкой он сказал матери:
— Патриарх!
— Зубы вычистил? — спросила Дора Львовна.
— Вычистил. Я сегодня видел патриарха.
— Какого патриарха?
— У Михаила Михайлыча. Мне он все объяснил. У архиреев черные клобуки, у митрополитов белые, а у патриарха тоже белый, но так, знаешь, вроде платочка или шапочки, и с обеих сторон концы висят, как полотенца… на полотенце крест вышит.
Дора Львовна усмехнулась.
— Теперь наслушаешься от своего генерала.
— Он даже очень интересно рассказывает.
— Руки сверх одеяла, вот так, и на правый бочок. Потому что с левой стороны у нас сердце, и не надо на него надавливать.
— А то что будет?
— Будешь видеть плохие сны. Рафа зевнул, через минуту сказал:
— Я хочу видеть хорошие. Я хочу видеть во сне патриарха.
Когда он теперь поднимался по лестнице от Капы, из двери генерала вышел почтальон — и не захлопнул ее. Рафа, как свой, проскользнул без стука. Генерал, сухощавый и стройный, в переднике сквозь пенсне на горбатом носу читал письмо, держа его довольно далеко. По его расставленным ногам, отдувающимся ноздрям, легкому подрагиванию рук видно было, что он взволнован. На Рафу не обратил внимания. Тот скромно, «с достоинством», как человек, понимающий, что друг может быть занят, прошел в кухню. Там стоял на огне суп, а на газетном листе лежали яблоки. Их-то и предстояло чистить и разрезать; генерал любил яблочное варенье, а значит, любил и Рафа. Солнце нежно и не по-парижски охватывало мальчика, сидевшего на табуретке, тихо резавшего яблоки. Было в этом светлое и мирное, хорошо, что сияние задерживалось в маленькой кухне дома в Пасси — и, быть может, Рафа под ковром воздушным и светящимся лучше делал свое дело.
— Молодец, — сказал генерал, входя. — Занимайся. Люблю аккуратность.
Рафа улыбнулся застенчиво, слегка покраснел. Он всегда робел пред генералом, с ним самоуверен не был никогда.
— Сегодня хорошее известие. Хорошее известие. Из России.
— От большевиков? Генерал весело захохотал.
— Не-е-т, они со мной переписываться не станут. Да и я с ними. Я насчет Машеньки получил письмо. Она сюда собирается. Понимаешь, разбойник? А?
Генерал подошел к нему сзади, крепкими руками взял за щеки и стал делать из его лица кота — любимая генеральская игра, когда он в духе.
— Ну, ну… — смеялся Рафа. — Нет, мне уже больно.
— «Мне уже больно!» — когда ты будешь по-русски правильно говорить?
— Почему я сказал неверно?
— «Уже» — вон. Уже вон. Просто больно.
— Мне таки и действительно больно.
Рафа потер рукой щеку и вновь принялся чистить яблоки. Генерал рассердился было на «таки», но предстояло поглядеть за закипавшим супом, да и вообще не до чистоты языка. Машенька собирается сюда! Так написано в этом письме с красноармейцем на марке. Написано хоть не самой Машенькой — боится переписываться с отцом — но дамой верной, престарелой, Машеньку знавшей ребенком. Написано условным, смешным для Запада, языком — что поделаешь, маскировка, вечный страх, под которым живут уже годы! Главное: решилась, наконец, начать хлопоты. Разумеется, нужны деньги. Очень понятно. У нее ребенок, вроде этого, что режет яблоки. Воображаю, как она там будет собирать червонцы!
Генерал сел с Рафой, взял яблоко, стал его чистить. «Питаемся больше картошкой, мяса почти не видим. А уж особенно трудно с обувью… Ваня иной раз в первую ступень и пойти не может, сапожник в долг отказывается чинить, денег, разумеется, нет, а к новым башмачкам не подступиться…»
Рафаил! — сказал генерал почти грозно. — Мы с тобой в последний раз яблоки чистим!
Рафа опасливо посмотрел на него. Характер генерала, его странности он знал, и теперь полагал, что будет что-нибудь не совсем обычное.
— Вам не нравится этот конфитюр?
— Нет-с, мне яблочное варенье, а не конфитюр! — очень нравится, но я желал бы, чтоб и Машенька могла его есть. А для этого-с…
Суп кипел, но перекипать ему не дали. Яблоки кончили, накрыли тут же для двоих к завтраку. Генерал налил стакан красного пинара.
— Колоннами и массами. Трах-тара-рах-тах-тах!
Рафа чинно и с тайным благоговением смотрел на него. Генераловы шутки, выкрики, манера громогласно сморкаться, пощелкивать пальцами сложенных за спиной рук — все казалось необыкновенным. Самый завтрак в этой кухонке тоже нечто особое. Разве можно сравнить с завтраком дома? Где все так разумно и гигиенично.
Например, сегодня. Генерал столько рассказывал о Машеньке, о ее сыне, как жили они вместе в имении, как пришлось ему потом бежать — на юг, в Добровольческую армию — и вот сколько уже лет они в разлуке.
— Но теперь начинается новое, ты понимаешь? Машенька решилась… надо только ход найти, чтобы ее выпустили. И деньги! Самое важное. Только это, братец ты мой, тайна. Понял? Обещаешь никому не рассказывать?