Алданов, как всегда, смотрит грустно и тихим голосом произносит, словно ни к кому в особенности не обращается:

— Но ведь настоящую славу Чехову принесли как раз его пьесы.

— В том и весь фокус! — подскакивает Бунин. — И, доложу вам, для Чехова эта слава была даже обидной, потому что он себе настоящую цену — мастера рассказов не знал.

Он мне часто говорил:

— Какие мы драматурги! Найденов — это прирожденный драматург, с самой что ни на есть драматической пружиной внутри. А я вот недавно у Льва Николаевича был в Гаспре. Он болел, лежал в постели. Когда я стал прощаться, Толстой задержал мою руку, мы поцеловались, а он быстро сунулся к моему уху и этакой старческой скороговоркой: «А пьес все-таки не пишите. Шекспир скверно писал, а вы еще хуже!»

Рахманинов, бывший до этого рассказа милым и любезным, вдруг нахмурился.

— У меня с Толстым связано неприятное воспоминание. Было это в девятисотом году. Толстому сказали, что вот, мол, молодой композитор, бросил работу, пьет да пьет… Отчаялся, дескать, в себе, а талантливый. Надо бы его поддержать, укрепить духовно.

Ну-с, пригласили меня в Ясную Поляну, сыграл я Бетховена, есть у него такая вещица с лейтмотивом, выражающим грусть молодых влюбленных. Играл я с упоением, сам чувствую, что удачно.

Все вокруг в восторге, но хлопать боятся, смотрят: а как Толстой? А он сидит в сторонке и сурово молчит. Стал я от него весь вечер бегать. Толстой все же нашел меня и строго говорит: «Вы простите, но то, что вы играли, нехорошо».

Я ему:

— Так ведь это не мое, Бетховен!

— Ну и что же, что Бетховен? Все равно нехорошо.

Рощин влез в разговор, сказал, что Толстой был не прав, что молодых следует ободрять.

Бунин холодно блеснул синими льдинками глаз:

— Нет, Капитан, вы говорите вздор!

Капитаном в бунинском кругу почему-то прозвали Рощина. Тот дернул плечом:

— Нет, я говорю дело! Начинающие нуждаются в ободрении.

— Мне понятна позиция Толстого. С начинающими, молодыми жесткость необходима. Выживет — значит, годен, если нет — туда и дорога. Вы, Марк Александрович, со мной согласны?

Алданов споров не любил, поэтому перевел разговор в несколько иную плоскость:

— Трудно прославиться в музыке — надо хорошо играть или уметь сочинять музыку. А вот в писательском деле — иное! Нынче все грамоту знают, вот и валяют, вот и представляют, что они не хуже Толстого могут.

Кузнецова улыбнулась:

— Как атаман Краснов: большевиков не победил, зато уже сотню толстых романов написал…

— Или Брешко-Брешковский — роман за романом гонит. Вон на потребу публики выдал очередной том, мне послал «уважения ради» — «Ставиский — подделыватель чеков». Правосудие еще не успело свершиться, а книга уже лежит на прилавках. Читает каждая кухарка, — улыбнулся Бунин. — А мы тут каждую строку по двадцать раз правим.

Вера Николаевна позвала к ужину. В последний момент вспомнила, что мало вина. Длинноногий Зуров быстро сбегал в лавку, принес трехлитровую бутыль красного, как раз к мясу.

Потом, отужинав, пошли в город — вниз по узкой дороге, с осыпающимся под ногами гравием, петляющей вдоль каменных стен, за которыми стоят дома, порой необитаемые.

Галина стала пересказывать страшную историю про виллу «Монфлери», стоящую возле «Бельведера», где живут Бунины. Всякий, кто поселяется в ней, якобы вскоре заболевает и умирает. Слух об этом распространился, и никто не хочет снимать ее на лето.

— А мне это на руку, — задорно сказала Галина. — Я ежедневно гуляю там, рыская по обрыву под деревьями. Там сочная черешня поспела. Угостить?

Бунин усмехается:

— Не только черешня! Там и розы роскошные есть. Те самые, что наш стол сегодня украшали.

Все весело смеются.

Вера Николаевна с явным удовольствием произносит:

— А ты, Ян, не любишь срезанные цветы. Предпочитаешь на клумбах! Жалко цветы…

Небо над ущельем темнеет все больше. Из долины подымается молочный густой туман. Тихо позвякивает колоколец на жалобно блеющей, заплутавшей овце. Загораются первые звезды.

Рахманинов признается:

— Я пугался небесной беспредельности, когда был маленьким…

Бунин воскликнул:

— То же переживал, да и сейчас я сам переживаю! Помню, был совсем маленьким, забрался однажды на сеновал вечером, глянул на небо, на эти сотни и сотни крошечных звездных огоньков— одни вроде совсем висят рядом, другие — чуть повыше, а следующие дальше и еще дальше — как страшный бездонный колодец. Заревел, вбежал в дом к матери, уткнулся в колени к ней…

Отец, узнав в чем дело, смеялся надо мною, потом стал объяснять про галактику — я ничего не понял. Только долго у всех допытывался: где все-таки край неба. Ведь не может же быть, что нет конца беспредельности?

Последний вопрос Бунин произнес вполне конкретно, обращаясь к присутствующим.

Зуров начал что-то занудливо объяснять про мироздание с «материалистической точки зрения». Затем объявил:

— Скоро такие мощные аэропланы изобретут, что до луны можно будет долететь. Только надо запастись в дорогу горючим…

Бунин усмехнулся:

— Еще Толстой говорил, что эти самые ученые изобретут всякую ненужную чепуху, зато до настоящего дела никогда у них руки не доходят.

Зуров обиделся за ученых:

— Полет на Луну нужен для прогресса…

— Для прогресса нужно вначале накормить голодных людей, — оборвал его Бунин. — Вон, сукины дети, эти изобретатели, над Россией опыты ставят, от которых люди мрут тысячами от голода. На луну надо летать развлечения ради, когда несчастных на земле не станет, а до той счастливой поры практических шагов употреблять не следует.

— Государственными бюджетами распоряжаются не те, кто деньги зарабатывает, а правительства, — резонно заметила Вера Николаевна. — А по этой причине правительства будут друг перед дружкой выставляться — кто первый прилетит на луну…

— Неизвестно, как мироздание себя поведет! — сказал Бунин. — Вторжение в звездное пространство может отозваться катастрофой на земле.

Рощин спросил:

— А количество звезд на небе подсчитали?

— Старый анекдот есть на эту тему, — улыбнулся Рахманинов. — Когда ученик задал такой вопрос, учитель окинул взором небосвод и ответил: «Один миллион четыреста пятьдесят одна». — «Не может быть!» — «Не веришь, пересчитай!»

Все посмеялись, а Галина сказала:

— У нас в Киеве был астроном, который мог назвать несколько сотен звезд и указать их расположение.

— Ничего удивительного, — согласился Рахманинов. — Это называется профессиональная память!

— Как у Ивана Алексеевича, — развеселилась Галина. — Когда мы познакомились, он вдруг на память прочитал мое стихотворение из «Благонамеренного».

Вере Николаевне эти устные мемуары не понравились, а Бунин скромно заметил:

— Это пустяки, я действительно помню сотни стихов — и своих, и чужих. Но в Москве мне как-то рассказывал Александр Борисович Гольденвейзер, что его однажды потряс своей музыкальной памятью Сергей Васильевич.

Все стали просить Рахманинова рассказать.

Вначале тот отнекивался:

— Признаюсь, я по сей день не знаю, что так поразило нашего маститого пианиста…

— И друга Толстого! — дополнил Бунин. — И автора прекрасных мемуаров о нем. Рассказывайте! А то я это сделаю, еще более приукрасив ваши, Сергей Владимирович, потрясающие способности.

— Хорошо! — вздохнул тот. — Беляевский кружок — знаете что такое, молодежь?

— Не знаем! — за всю молодежь честно призналась Галина.

— Беляев — это одна из русских увлекающихся до страсти натур. Был он издателем. И еще приятелем Римского-Корсакова. И вот этот прекрасный человек стал собирать в своем петербургском доме музыкальный кружок. Вся культурная Россия знала в восьмидесятые — девяностые года «беляевские пятницы».

Кружок объединил выдающихся музыкантов и композиторов: Глазунов, Лядов, Черепнин, бывали здесь дирижер Дютш, блестящий пианист Николай Лавров. Эти «пятницы» считались чем- то вроде преемниц «Могучей кучки».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: