На третий день Пасхи он умер в вагоне метро, — читая газету, вдруг откинул к спинке сиденья голову, завел глаза…

Когда она, в трауре, возвращалась с кладбища, был милый весенний день, кое-где плыли в мягком парижском небе весенние облака, и все говорило о жизни юной, вечной — и о ее, конченой.

Дома она стала убирать квартиру. В коридоре, в плакаре, увидала его давнюю летнюю шинель, серую, на красной подкладке. Она сняла ее с вешалки, прижала к лицу и, прижимая, села на пол, все дергаясь от рыданий и вскрикивая, моля кого-то о пощаде».

Бунин закрыл папку с рукописью. Никто не проронил ни слова — все были потрясены.

«ОЧЕНЬ ХОЧУ ДОМОЙ!»

1

Осень стояла ясной и сухой. К вечеру солнце склонялось к дальним горам, и его желтые косые лучи необычайно ярко, словно декорации в театре, освещали прямые, как солдаты на смотру, сосны, древние камни.

В воздухе повисала та необыкновенная, почти физически ощутимая тишина, какая бывает только в горах.

Наступал чудный, любимый Буниным час, когда дневные дела уходили, а вечерние хлопоты еще не наступили.

Легко выбив дробь на крутой деревянной лестнице, Бунин появился в столовой. Бахрах, возле окна читавший французскую книжку, почтительно поднялся.

— Ну что, лев Сиона, пошли наслаждаться последним, что нам Господь оставил в этой скудной юдоли, — роскошной природой захолустного Граса, — весело улыбнулся Бунин, застегивая любезно поданное Бахрахом «знаменитое» гороховое пальто, бывшее, по словам владельца, почти ровесником века.

— Это то самое, в котором я в мае восемнадцатого года покинул Москву. Ничего не осталось от того времени — ни Москвы с колокольным звоном, ни трактиров и ямщиков, ни брата Юлия — ничего… А вот это пальтишко все пережило.

— Хороший портной шил?

Бунин расхохотался.

— С этим пальто связана весьма забавная история. Однажды за мной в гостиницу «Лоскутная» — это на Тверской — прилетел Шаляпин, и мы вместе продолжили путешествие на какой-то бал.

Вдруг Федор Иванович хлопает по спине кучера:

— Сворачивай, леший, в Газетный!

И ко мне:

— Извини, Иван, на минутку к портному заглянем. Заберу фрак, чтоб Умнова ко мне не гонять.

Остановились у дома под номером семь. Умнов был известным мастером. Посмотрел он на меня и говорит:

— Нашей фирме сделайте ваше уважение. Позвольте фрак справить. Как раз у нас знаменитый фрачник, от «Жоржа» переманил— сто целковых в месяц ему отказываю. Не фрачник — антик!

— Фраки у меня хорошие. А вот от демисезонного пальто, пожалуй, не откажусь.

— Справим отменно и в срок. Это у «Сиже» не закройщики, а кузнецы лошадевые. Своим товаром им только на Сушке торговать, а мой пальтошник Мишка Цыбин ни от кого конкурентов не имеет. Истинно художник Брюллов! Заказ сейчас примем, завтра готовое. И лишку не возьмем, коли вы Федора Ивановича приятель будете. Согласные? Покорнейше благодарим вас на неоставлении и внимании. Мерси от сердца!

Шаляпин стоит рядом, подмигивает и смеется.

— Так у меня это пальто и появилось. И впрямь Мишка прекрасно сшил. И выражался сильно русский народ! Вот Сушка, к примеру, это Сухаревский рынок. Любой москвич знал. А теперь утерян этот прекрасный язык.

2

Они шли вниз с горы, и галька хрупко шуршала под ногами.

Бахрах благодарил Бога за то, что тот надоумил его прийти однажды к Бунину. Случилось это совсем недавно, после разгрома французской армии. По воле случая его часть была в Сент-Максиме, курортном местечке на средиземноморском побережье.

До Граса — рукой подать. «Бунина хорошо знаю лет семнадцать, с Верой Николаевной давно переписываюсь. Ко мне она хорошо относится. Эх, была не была!»

И появился однажды на пороге «Жаннет» потощавший, пропылившийся, загорелый и улыбающийся вчерашний защитник Франции — еще в солдатской форме.

Бунин даже обрадовался нежданному гостю — на то были свои причины. Хотя с питанием было скудно, но… не выгонять же на улицу русского человека. Так и остался Бахрах под крышей бунинского дома до конца войны.

* * *

Бахраху, еще не успевшему хорошо обжиться на «Жаннет», такая прогулка по грасским окрестностям была внове. Бунин привычно легко шел по каменистой дороге, по-мальчишески размахивая прутом и обсуждая со спутником неудачные военные события последних месяцев.

Выждав паузу, Бахрах ловко перевел разговор на более интересную для него тему — литературную.

— Я был потрясен, Иван Алексеевич, вашим рассказом «В Париже». Думаю, что ему суждено стать одним из шедевров вашего творчества, — искренне признался Александр Васильевич.

— Наперед никогда не угадаешь, как сложится судьба того или иного произведения, — просто ответил Бунин. — Когда я писал «Деревню», то даже и думать не мог, что она произведет столько шума. Ну а тут — всего лишь небольшой рассказ. Да и вовсе неизвестно, как сложатся события дальше: пока что печататься негде. Пишу про запас. Да и время такое, что не только от рукописей, от нас неизвестно что остаться может…

Он остановился, широко вдохнул сырой, напоенный осенней сырой прелью воздух. Снизу, из долины, медленно поднимался, сгущаясь вдали, белый молочный пар. Протяжно ревели коровы, трогательно и жалко детский голос выводил старинную французскую песенку, хлопали двери и ставни, хозяева этих древних лачуг лениво перекрикивались, готовясь отойти к раннему провинциальному сну. Темнота внизу, среди этих древних камней, все более набирала силу, и в маленьких окошках то и дело зажигались розовые и желтые огни.

— Вот эта горная дикость все переживет, — задумчиво проговорил Бунин. — Как стояла она недвижимо тысячу лет назад, так и будет стоять твердо, нерушимо, с этим белесым туманом, со звоном колокольцев овечьего стада, с торопливым ручьем, неиссякаемо бегущим вниз по отшлифованным столетиями белым камням…

— Скажите, Иван Алексеевич, а сюжет «В Париже» тоже выдуман вами?

Бунин ответил не сразу, залюбовавшись какой-то тучкой над Эстерелем. Тучка была фиолетово-синей, а снизу и особенно сбоку ее как-то по-особенному освещал яркий запоздалый луч уходящего за горизонт солнца.

— Господи, в какой красоте живем! Как страшно, что придет день и наши глаза не смогут наслаждаться этой первозданной прелестью, которая была миллионы лет до нас… — Его голос дрогнул, но он быстро взял себя в руки и сказал:

— Сюжет, конечно, выдумал… Но была со мной история, которая крепко запала в душу. Когда-то, еще в двадцатые годы, когда я был еще совсем молодой или, по крайней мере, чувствовал себя таким, пришел однажды на улицу Тюрбиго, в редакцию «Последних новостей». Редакция, вы помните, размещалась на втором этаже, а на первом — кафе Дюпона, куда все мы любили захаживать.

Вот и в тот памятный день, после встречи с Милюковым, я заскочил туда выпить рюмку коньяку и чашечку кофе. В зале было довольно оживленно, и я не без труда отыскал себе свободный столик.

Не разглядывая публику, опустился на стул и достал из кармана пиджака верстку рассказа, который шел в воскресном номере «Последних новостей» и которую получил от Павла Николаевича, и стал эту самую верстку вычитывать. Вдруг я уловил — вы ведь знаете, какой у меня острый слух! — обрывок фразы, произнесенной на русском языке:

— Терпение — медицина бедных!

Я поднял глаза и увидал любопытную пару. Ему было лет под пятьдесят, но выглядел он очень моложаво — весь какой-то подтянутый, прямой — отличная гвардейская осанка, ежик коротких седеющих волос, очень спокойное и доброжелательное лицо, умные пронизывающие глаза.

Его спутнице — шатенке с красивыми густыми волосами, мягкими волнами спадавшими на плотные, чуть широковатые плечи, было немногим больше тридцати. Вся она светилась каким-то необыкновенным счастьем, любовью к своему спутнику. Она не отрывала нежного взгляда больших, чуть навыкате, серых глаз от его лица и громко, от души хохотала над каждой его шуткой.

Признаюсь, я невольно залюбовался этой парой и… немного позавидовал. Разве есть на свете большее счастье — любить и быть любимым? Конечно, нет…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: