Все это долго тянулось — по времени, но не по самоощущению. Зори конца мая и в Москве ранние. Утро того дня занялось, как ему полагается, нас застало веселыми, расходящимися от Цетлиных. В передней устроили мы с Толстым дуэль — скрестили трости и фехтовали, от избытка сил, молодости, еще не растраченной. Петухами налетали друг на друга, Алексей фыркал, как водяное чудовище, пыхтел, хохотали мы оба. Человек в бурке, сидевший за столом со мной рядом, по фамилии, как оказалось, Блюмкин, мрачно все в бурку свою кутался и молчал.

А потом вышли мы на утренний простор переулка московского, в золоте зачинающегося солнца и (по легкомыслию своему) все еще ощущали себя в прежней, художнически-артистической богеме, в прежней Москве мирной, хотя какой уж был там мир!

…Всех ранее погиб мой сосед в бурке. Правда, в июле того же года он убил германского посла в Москве графа Мирбаха. Я забыл уже для чего — но для чего-то это нужно было партии левых эсеров, к которой он принадлежал».

6

А в тот вечер, когда к Цетлиным пришли Бунины и Зайцевы, Мария Самойловна сыграла на фортепьяно что-то из пьес Листа. Она то и дело фальшивила, но гости делали вид, что не замечают этого.

Михаил Осипович, стеснявшийся читать свои стихи в больших компаниях, на этот раз осмелился. Едва слышным голосом он произносил строки из своей большой поэмы «Айседора»:

Он был такой прозрачный, хрупкий, нежный,
Он был слабее других, и вот его
За это били и прозвали «Малхамовэс»,
Что значит — ангел смерти.
Айседора!
Ты жизнь и свет, ты жизнь и красота,
Ты радость радости и жизни жизнь…

Уговорили почитать и Бунина. Минуту-другую он молчал, собираясь с мыслями. Помогая себе сдержанными, но выразительными жестами, он читал, словно вбивая золотые гвозди:

Возьмет Господь у вас
Всю вашу мощь, отнимет трость и посох,
Питье и хлеб, пророка и судью,
Вельможу и советника. Возьмет
Господь у вас ученых и мудрейших,
Художников и искушенных в слове,
В начальники над городом поставит
Он отроков, и дети наши будут
Главенствовать над вами. И народы
Восстанут друг на друга, дабы каждый
Был нищ и угнетаем. И над старцем
Глумиться будет юноша, а смерд—
Над прежним царедворцем. И падет
Сион во прах, зане язык его
И всякое деянье — срам и мерзость
Пред Господом, и выраженье лиц
Свидетельствует против них, и смело,
Как некогда в Содоме, величают
Они свой грех. — Народ мой! На погибель
Вели тебя твои поводыри!

— Пророческое стихотворение, вполне библейское, — с восхищением произнес Борис Константинович.

— Мурашки по спине бегут, — с ужасом произнесла его супруга.

Бунин молчал. Затем коротко произнес:

— Народ попустил. Народ и ответит. И все!

Но есть, дорогой читатель, одна загадка: это стихотворение Бунин печатать не стал. Впервые оно увидало свет лишь семь лет спустя после его смерти. Почему? Решайте сами.

* * *

В те февральские дни Бунин постоянно заглядывал в Библию: «Мир, мир, а мира нет. Между народом Моим находятся нечестивые; сторожат, как птицеловы, припадают к земле, ставят ловушки и уловляют людей. И народ Мой любит это. Слушай, земля: вот, Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их».

Это из Иеремии, — все утро читал Библию. Изумительно. И особенно слова: «И народ Мой любит это… вот, Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их».

И привел-таки — на пагубу!

ГЛАВНЫЙ ФРОНТ — ВНУТРЕННИЙ!

1

10 марта 1918 года, в темный весенний день, Бунин записал в дневник слова, которые следует запомнить: «Люди спасаются только слабостью своих способностей, — слабостью воображения, внимания, мысли, иначе нельзя было бы жить.

Толстой сказал про себя однажды:

Вся беда в том, что у меня воображение немного живее, чем у других…

Есть и у меня эта беда».

И если мы помянули Толстого, то невольно просятся на бумагу его мысли из «Воскресения»: «Солнце грело, трава, оживая, росла и зеленела везде, где только не соскребли ее, не только на газонах бульваров, но и между плитами камней, и березы, тополи, черемуха распускали свои клейкие и пахучие листья, липы надували лопавшиеся почки; галки, воробьи и голуби по-весеннему радостно готовили уже гнезда, и мухи жужжали у стен, пригретые солнцем. Веселы были и растения, и птицы, и насекомые, и дети. Но люди — большие, взрослые люди — не переставали обманывать и мучить себя и друг друга. Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта красота мира Божия, данная для блага всех существ, — красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом».

Сбившиеся в кучку политики, назвавшие себя нелепыми словами «большевики», «меньшевики», «кадеты» и «эсеры», подвергаясь порой смертельной опасности, обрекаясь на тюрьмы и каторги, принося боль близким и дальним, внося в общество разлад и смуту, попирая законы Божеские и человеческие, рвались к высшей, вполне царской власти.

И вот когда некоторые из них эту власть путем хитрости, вероломства и жестокости, наконец, получили, то использовали ее для того, чтобы мучить себя и с еще большей ожесточенностью — других.

С наступлением весенних дней Бунин все чаще стал выходить на улицу. Прежде богатый и вечно праздничный город, сиявший зеркальными вывесками, ломившимися от изобилия витринами и прилавками магазинов, веселый от легкого бега колясок или саней, теперь, после зимнего правления большевиков, стал похож на голодную и грязную нищенку.

До октября семнадцатого года Москва повсюду радовала глаз строительством новых зданий. Теперь жизнь здесь замерла. Леса и стены быстро разбирались населением на разные нужды. Уносили все, что можно было унести. Новостройки стояли жуткими и непривычными для глаз скелетами. Словно время обратилось вспять.

Все палисадники и заборы тоже растащили на топливо. По этой причине обнажились чудные московские дворики и старинные особняки. Из них ушла прежняя роскошная жизнь. Они стояли обшарпанные, с выбитыми стеклами, засыпанные за зиму снегом. Сугробы снега навалились по дворам и по тротуарам, которые теперь никто не убирал.

Порой взгляд Бунина останавливался на крепких, поддерживавшихся в хорошем состоянии зданиях. И вот эти лучшие дома непременно занимались советскими учреждениями. Возле входных дверей были укреплены новодельные вывески с головоломными названиями: ВОНХ, НКСО, НКПС, РКИРКК, МОСНКП…

Приходила толпа оборванных совслужащих одного из этих ребусов, обдирала штоф со стен и кресел, сжигала в печах антикварную мебель, картины, бумаги, загаживала грязью паркетные полы и, приведя здание в полную негодность, бросала его и переходила в другое. Только полоскались по ветру выцветшие тряпки знамен и лозунгов.

Жители были вполне достойны своего города: изможденные, угрюмые, голодные и несчастные, подавленные нуждой и страхом; мужчины порой в дамских шубах, подвязанные веревками, в рваных ботинках, ботах с чужой ноги, в неуклюжих валенках и самодельных варежках, с ранцами, с мешками за спиной. Трамваи с висящими на подножках людскими гроздьями подходили к остановкам, где толпились, ругались, толкались часами ожидающие своей очереди пассажиры. Длинные темные фигуры закутанных во что попало женщин мерзли в хвостах у продовольственных магазинов за скудной подачкой очередного пайка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: