Неужто прав Мишле?

4

Когда гости ушли, Бунин усадил Веру Николаевну возле себя на диванчик и ласково сказал:

— Я отлично знаю, что тебе, Вера, надоело жить в голоде и вечном страхе, мы уедем, но надо набраться терпения…

С несвойственной вспыльчивостью Вера Николаевна произнесла:

— Какого терпения? У меня оно давно кончилось. Прежде то и дело без нужды по белу свету носило, родителей и Москву месяцами не видела. Ведь деньги у нас есть, фамильное золото продадим. Года два спокойно проживем в Ницце или Каннах, да еще останется. Книги твои все время выходят, гонорары хорошие, вот и Горький платит…

— Про Горького забудь, я у него печататься больше не буду. Он Ленина и Троцкого на трон сажал.

— Хорошо, обойдемся без Горького. Чего мы ждем?

Бунин молчал.

Вера Николаевна не отставала:

— Ведь тебе визу в любое государство дадут, ты академик, тебя знают и уважают. Ну что ты молчишь?.. — и она, вздрагивая плечами, тихонько заплакала.

Бунин, не переносивший чужих слез, стал гладить ее щеку:

— Успокойся, Вера. Посмотри мне в глаза…

Она подняла голову.

— Вот мы с тобой получили письмо из Москвы от брата Юлия. Как ты переживала, что он плохо без нас живет, болеет, некому за ним приглядеть.

— Правильно, мне жаль Юлия. Давай и его возьмем с собою. Если ему удастся вырваться из Москвы.

Бунин досадливо поморщился:

— Дело не только в Юлии. Как тебе объяснить? Кондаков правильно сказал: Россия больна, тяжело больна. Ну разбегутся все русские люди, вот будет праздник в Кремле…

— А какой смысл погибать, если в нашей гибели проку нет?

Бунин глубоко вздохнул:

— Хорошо, обещаю тебе: если большевики опять приблизятся к Одессе, мы уедем за границу.

Вера Николаевна радостно поцеловала его:

— Вот и молодец. Только лучше уехать загодя. А то можем опоздать. Поживем до вечера, поедим печива.

— Береженого Бог бережет! К тебе большевики давно подбираются, ведь ты отказался у них служить. Помнишь, Семен Соломонович приглашал?

— А, Юшкевич в Агитпросвет? Уговаривал, сукин сын, стращал голодом в случае отказа, да еще тем, что большевики воспримут это как саботаж. Я был нужен, чтобы он свой грех прикрыл: «И Бунин тоже…»

— Да, полный гордого пафоса, ты, Ян, воскликнул: «Лучше стану с протянутой рукой на Соборной площади, чем пойду работать на Советы!»

— Сам Семен служил красным, а теперь ходит проклинает их.

— Это называется — плясать и вашим, и нашим.

— Да, солгать, что облупленное яичко съесть. И что удивительно— тени стыда нет. Все объясняет «особыми обстоятельствами».

Ветер хлопнул ставнями, в окно ударили крупные капли осеннего дождя.

— Ведь мы еще одну зиму здесь не переживем! — в голосе Веры Николаевны слышалось неподдельное страдание. — Мы просто устали от холода и голода. На рынке цены сумасшедшие.

— Таков наш рок, что вилы в бок. Впрочем, Бог милостив, авось все образуется, — и Бунин ласково улыбнулся многотерпивой жене.

КРОВАВЫЕ ПИРЫ

1

По случаю выхода газеты «Повстанец» командиры махновского движения и сам вождь собрались в доме бывшего градоначальника.

Пленарное заседание и доклады заменили тосты — бесхитростные, но идущие из глубины анархистских сердец.

Махно открыл застолье. Он не любил речи говорить. Более того, он ненавидел всех тех, кто мог связно сказать более десяти слов подряд. Это считалось признаком интеллигентности, а всех интеллигентов на свете батько справедливо считал врагами пролетарской революции. (В этом он вполне, на взгляд автора, сходился с будущим вождем Советского государства Н.С. Хрущевым.) Но уважал сказать тост.

— Вот, значит, мы напечатали «Повстанец», — произнес батько. — Дело, так сказать, правильное. И только. Пусть читают, мать их. Вдребезги. И еще, обмылок им в душу, будем рубать. Как следует. За рабоче-крестьянскую революцию. Пьем!

Батька умным и внимательным взором оглядел присутствующих: все ли выпили? Не гнездится ли где измена? Ах, вот…

— Мижурин, ты зачем пренебрегаешь?

— Чтой-то, батько, сердце у меня ныне того, бьется…

Батько ласково улыбнулся:

— Пей, пес! А то оно у тебя вовсе перестанет биться… Так, хлопцы, говорю?

Все дружно загоготали:

— Так, батько, так! Пусть хлебает…

Мижурин, ходивший в предынфарктном состоянии, с отвращением проглотил вонючую самогонку.

— Вот сейчас и полегчает! — обнадежил батько. — И только.

Как ни удивительно, начальник гарнизона сразу же почувствовал себя легче, стал глядеть веселее.

— Вот видишь, он, первач, у нас целебный! — торжествующе произнес батько. — А теперь, хлопцы, по другой примем. За светлое дело освобождения трудящих!

Мижурин и все прочие опрокинули по второй кружке.

* * *

Сподвижники вскоре в разговоре слегка распоясались, стали непринужденней и нахальней.

— Батько! — повернул усатую, разрубленную у лба морду Гавриил Троян. — Расскажи, как тебе Ленин кланялся.

— Да я уже говорил…

— Батько, не все слыхали. Расскажи, не жмись, — дружно загудел стол.

Уже раз двадцать Махно рассказывал сподвижникам, как ездил он в Москву. Но он любил об этом вспоминать, поэтому «жаться» не стал. Историю эту он уже выучился говорить складно, как по писаному.

После того как заведующий идеологическим отделом Володин произнес речь в честь «освободителя всех пролетарий и крестьянства особенно, за батька Махно» и под пристальным взором которого все опрокинули себе под усы кружки и стаканы, вождь, напрягаясь, начал складное повествование глуховатым, сиплым голосом:

— В прошлом годе по весеннему времени, когда мы временно из соображений тактической дипломатии поддерживали красных и когда те дали мне орден Красного Знамени, германоавстро-венгерские отряды заняли мое родное Гуляй-поле. Весть эта застала меня на станции Царево-Константиновка и потрясла. А бегство революционных сил я видел сам. Все это сделалось за мою трехдневную отлучку. И только.

Махно посмотрел в лица сподвижников и прочитал в глазах восхищение блестящим слогом батька. («Ну, роман прямо!» — искренне восторгался Абраша Шнейдер, который возил с собой в сумке книжки и даже иногда по слогам читал их.)

— С помощью веры в революционное крестьянство и моей непримиримости к тому, чтобы гетман воцарился на Украине, я решил пробраться в Москву. Я хотел у Ленина определить свою дальнейшую политику. От Астрахани до столицы я добирался вначале по воде, затем по железной дороге.

После разных дорожных происшествий я оказался у ворот Кремля. И только. Возле них прохаживался латыш-стрелок с ружьем. За ним — другой. У меня был ордер-документ из Моссовета. В комнатушке возле ворот мне выписали пропуск.

Я вошел во двор Кремля, поднялся по трапу, кажется, на второй этаж. Я пошел влево, не встретив ни одного человека. Лишь на дверях читал: «ЦК партии», «Библиотека».

Я пошел в ЦК. Там сидели четыре человека. Один показался мне Загорским, другой Бухариным. Этот указал нужную мне дверь. Постучал. Вошел. Сидит девица. Спросила, что нужно.

— Я хочу видеть председателя Исполнительного Комитета Совета рабочих, крестьянских, солдатских и казачьих депутатов товарища Свердлова. И только.

Девица записала мой документ и направила в другую дверь. Там помещался выхоленный мужчина. Он спросил, что мне нужно. Я пояснил. Тогда он попросил удостоверение.

Он спросил:

— Так вы, товарищ, с юга России?

— Да, я с Украины.

— Вы председатель Комитета защиты революции времен Керенского?

— Да.

— С кем имеете связи?

Я бегло ответил. Допрашивал он меня и дальше о настроении крестьян, каково их отношение к Раде и к Советской власти.

— Батько, — подал голос Каретников. — Мы за твое прибытие в Москву не выпили…

— Это надоть! — дружно поддержали застольники.

— За прибытие, мать в ногу, в эту самую Москву, чтоб ей провалиться! Вместе со всеми москалями и кацапами. Чтоб их подняло да хлопнуло!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: