Вера Николаевна замолчала, испытующе глядя на мужа. Потом добавила:,

— Вчера ночью на Преображенской какие-то бандиты опять несколько интеллигентных семей вырезали. Китникова с женой и детьми живьем сожгли.

Наконец он сказал:

— Давай пока все-таки подождем! Я не хочу стать эмигрантом. Для меня в этом много унизительного. Я слишком русский, чтобы бежать со своей земли. А Китникова жаль до слез, исключительный человек был!

Она поняла, что спорить бесполезно. Лишь в ее дневнике появлялись новые записи:

«Известия о Махно: взяты Бердянск, Мелитополь и Александровск. Вырезывается вся интеллигенция» (14 октября).

«Вчера была у нас Ольга Леонардовна Книппер. Странное впечатление производит она: очень мила, приветлива, говорит умно, но чувствуется, что у нее за душой ничего нет, точно дом без фундамента, ни подвалов с хорошим вином, ни погребов с провизией тут не найдешь. Большевики к ним предупредительны, у нее поэтому не то отношение к ним, какое у всех нас… Шаляпин на «ты» с Троцким и Лениным, кутит с комиссарами. Луначарский приезжал в Художественный театр и говорил речь — «очень красивую, но бессодержательную, он необыкновенный оратор»…

«Электричества опять нет» (10 ноября).

«Ян сказал с большой грустью: «Бедные наши, едва ли они переживут эту зиму. Неужели мы так с ними и не увидимся? Я не верю в это» (13 ноября).

«Немцы отказались подписать мирный договор. Во Франции мобилизация, это грозит большими осложнениями. О немецкой ориентации слухи все упорнее и упорнее.

В Ростове напечатано в газетах, что на днях будет опубликован акт исторической важности. Деникин — Верховный правитель, а Врангель — Главнокомандующий.

Колчак второй раз разбит (слухи)…» (11 декабря).

«Уже декабрь (по старому стилю — 2, по новому—15 декабря. — В. Л.). В комнатах холодно… Мы опять как на иголках. Каждую минуту, может быть, придется сорваться с места. Но куда бежать? Трудно даже представить. Курс нашего рубля так низок, что куда же мы можем сунуться? Везде зима, холод. Правда, нас трудно теперь чем-либо напугать — мы знаем, что такое холод, что такое голод, но все переносится легче у себя дома…»

Дома — значит в России.

В эти же дни «группа ученых и литераторов» в очередной раз направилась к французскому консулу по фамилии Готье.

Консул обожал Россию, изучал ее историю по Леклерку, читал в подлинниках Толстого, Тургенева и Бунина (который ему очень нравился) и гордился тем, что знал наизусть кое-что из Пушкина.

Литераторы и ученые вновь прослушали отрывок из «Евгения Онегина»: «Мой дядя самых честных правил…», после чего насели на Готье и наконец уломали. Но — с условиями:

— предъявить паспорта, справки о прививках, а также расписки, что в случае кораблекрушения утонувшие никаких претензий к французскому правительству иметь не будут.

За эти документы было обещано:

— бесплатно доставить по воде литераторов вместе с учеными до Константинополя и выдать по одному литру ординарного красного вина на душу.

Как покажет ближайшее будущее, французы с пунктуальностью выполнили обещания: и вина дали, и по воде доставили.

Но и россияне не подвели: ни один из утонувших не выступил с претензиями.

Все остались довольны друг другом.

* * *

Толстой-парижский вспомнил об обещании, прислал в Одессу письма — супругам Буниным. Письма весьма любопытные:

«Мне было очень тяжело тогда (в апреле) расставаться с Вами. Час был тяжелый. Но тогда точно ветер подхватил нас, и опомнились мы не скоро, уже на пароходе. Что было перетерплено — не рассказать. Спали мы с детьми в сыром трюме рядом с тифозными, и по нас ползали вши. Два месяца сидели на собачьем острову в Мраморном море. Место было красивое, но денег не было. Три недели ехали мы (потом) в каюте, которая каждый день затоплялась водой из солдатской портомойни, но зато все это искупилось пребыванием здесь (во Франции). Здесь так хорошо, что было бы совсем хорошо, если бы не сознание, что родные наши и друзья в это время там мучаются».

В другом письме он сообщал:

«Милый Иван Алексеевич, князь Георгий Евгеньевич Львов (бывший глава Временного правительства, он сейчас в Париже) говорил со мной о Вас, спрашивал, где Вы и нельзя ли Вам предложить эвакуироваться в Париж. Я сказал, что Вы, по всей вероятности, согласились бы, если бы Вам был гарантирован минимум для жизни вдвоем. Я думаю, милый Иван Алексеевич, что Вам было бы сейчас благоразумно решиться на эту эвакуацию. Минимум Вам будет гарантирован, кроме того, к Вашим услугам журнал «Грядущая Россия» (начавший выходить в Париже), затем одно огромное издание, куда я приглашен редактором, кроме того, издания Ваших книг по-русски, немецки и английски. Самое же главное, что Вы будете в благодатной и мирной стране, где чудесное красное вино и все, все в изобилии. Если Вы приедете или известите заранее о Вашем приезде, то я сниму виллу под Парижем, в Сен-Клу или в Севре с тем расчетом, чтобы Вы с Верой Николаевной поселились у нас. Будет очень, очень хорошо…»

В первом письме были еще такие строки:

«Пришлите, Иван Алексеевич, мне Ваши книги и разрешение для перевода рассказов на французский язык. Ваши интересы я буду блюсти и деньги высылать честно, то есть не зажиливать. В Париже Вас очень хотят переводить, а книг нет… Все это время работаю над романом, листов в 1–8—20. Написано — одна треть. Кроме того, подрабатываю на стороне и честно и похабно — сценарий… Франция — удивительная, прекрасная страна, с устоями, с доброй стариной, обжитой дом. Большевиков здесь быть не может, что бы ни говорили…»

Логика «Толстого-третьего» на Бунина не действовала. Ветер эмигрантской стихии его не подхватывал.

Хотя надежда, что идеи Ильича не полонят легкомысленных французов, весьма утешала.

* * *

Он продолжал показывать характер — вполне железный.

Большевики победоносно гнали разрозненные, раздерганные в междоусобицах белые армии.

Даже людям, далеким от стратегических наук, становилось ясно: белое движение обречено на гибель.

Бунин оставался непреклонным: «Россия — мой дом! Мои предки столетиями строили его, и я в нем хозяин».

Звучало красиво! Но для лихих кавалеристов Григория Ивановича Котовского, рвавшихся к Одессе, все эти доводы вряд ли были убедительны.

Бунин стойко отражал предложения уезжавших друзей, а также приставания Веры Николаевны. Не действовал даже ее веский аргумент (признаем — не совсем корректный):

— Ян, ведь большевики не простят тебе редактирование белой газеты.

Жизнь опять покатилась вниз.

Свет электрический давно не горел, сахар и масло кончились, дров оставалось два полена. В доме был арктический холод, Бунин ходил в своей комнате в валенках и пальто. На улицах участились грабежи. То и дело врывались в дома бандиты, убивали хозяев, вещи уносили.

Иван Алексеевич продолжал твердить: «Не торопи! Авось образуется!..»

Вера Николаевна, запершись в своей комнате, молила Бога: «Господи, наставь и просвети Яна, не лишай его разума… Придут большевики, его ведь расстреляют».

Выйдя из комнаты, она с громкими стенаниями, просьбами, мольбами, укорами обращалась к мужу: «Доколе, Ян, ты будешь разрывать мое сердце?.. Ведь обещал, говорил, что на зиму уедем в Париж!»

Бунин не выдержал, пошел к французскому консулу Готье.

На этот раз, ввиду горячего положения в прифронтовой полосе, обошлось без чтения «Евгения Онегина». Готье долго тряс руку Бунина, что-то говорил по-французски, неправильно оценив возможности знаменитого писателя, и дал распоряжение проставить на заграничных паспортах супругов Буниных волшебную печать, дававшую право «на выезд и въезд». (Паспорта еще прежде, весьма неохотно, выдал начальник контрразведки Ковтунович, на всякий случай в каждом подозревавший вражеского шпиона. Качество вполне профессиональное!)

Печать была четкой, вещи собраны, драгоценности спрятаны в маленькую черную сумочку, враг ожидался в Одессе, по прогнозам знающих людей, 3 января нового, 1920 года. Дело оставалось за пустяками: на чем и куда спасаться?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: