По лестнице спускаться начал, ногу так сильно подвернул, что ехать не сумел. «Какие убытки теперь понесу!» — все горевал.

И вдруг узнаем: случилось крушение! Тот вагон, где купе отца, сгорел, много жертв. С тех пор и твержу: что Господь ни делает, все нам же, грешным, на благо.

— Собирайся завтракать! — закончил Бунин разговор.

Он шагнул в коридор и похолодел от ужаса: дверь в его номер была полуоткрыта, вещи раскиданы по полу. Чемодан, в котором хранилось все самое ценное, в том числе заветная черная сумочка с драгоценностями, был раскрыт. Все, включая деньги, исчезло. Осталось лишь золотое кольцо с изумрудом, которое забыл вынуть из брючного кармана.

Он стоял среди этого разорения, бессмысленно повторяя:

— Что это, что это?

Ему казалось, что весь этот ужас ему снится и что вот-вот он, пробудится, и все опять станет хорошо. Но нет, беда свершилась въяве. Он запишет в дневник: «Мы оказались уже вполне нищими, в положении совершенно отчаянном… На полу было разбросано только то, что не имело никакой ценности…»

Секретарь Бунина А.В. Бахрах (о нем нам предстоит еще говорить), знавший Ивана Алексеевича с двадцатых годов, утверждает: всю жизнь писатель не мог отделаться от мысли, что это воровство кем-то спланировано. Но загадочность ситуации в том, что в отеле Бунин был далеко не самым богатым. Так почему же жертвой грабителей стал именно он? Ответа на этот вопрос нет…

* * *

Но не случись этой истории, могла бы быть другая — еще более страшная.

Бунин еще пребывал в остолбенелости, как в дверь кто-то резко постучал. Он не успел ответить, как дверь распахнулась. На. пороге стоял Петр Рысс. Он был бледен, галстук съехал набок, на левой щеке краснела глубокая ссадина.

С неожиданной горячностью он бросился к Бунину:

— Иван Алексеевич! Иван Алексеевич! Какая страшная беда! Не пойму… не знаю! — Рысс вскрикивал, нес что-то несвязное. — Беда! Взрыв! Кто это… сделал? Зачем?

Бунину ничего не оставалось, как начать его успокаивать:

— Не горячитесь, расскажите по порядку

Отдышавшись, выпив стакан воды, Рысс немного пришел в себя.

— Мы всему городу сообщили, что вы, Иван Алексеевич, будете на диспуте. Народа привалило прорва. А вас нет! Решили послать за вами автомобиль. Он доехал до ближайшего угла и сломался.

Решили начать без вас. Я вошел в зал и вдруг… Полыхнуло, грохнуло… Вот, меня чем-то по лицу шарахнуло, болит, черт. Дым прошел, разглядели: сцена вдребезги. На первом ряду пять человек убито на месте. Много раненых, меня, кажется, контузило… Щека болит. Нет ли йода?

Бунин с трудом вникал в слова собеседника, но после просьбы йода начал дико хохотать. Он не мог остановиться даже тогда, когда пришла Вера Николаевна.

— Вот, — проговорил он, беря дыхание, — плачу о своих бриллиантах. А я ведь во время взрыва должен был стоять на сцене.

А ее в щепки. Проспал. Первый раз в жизни. Ты права: «Что Господь ни делает, все…»

Мысль мудрая, да не всегда человек по разуму живет, больше по сердцу.

Судьба спасла его, а болгарское правительство за свой счет отправило в вагоне третьего класса в Белград. Когда поезд прибыл в этот город, вагон загнали на запасные пути. В этом железнодорожном тупике и жили Бунины, тратя последние гроши, которые подарило болгарское правительство.

«Сербы помогали нам, русским беженцам, только тем, что меняли те «колокольчики» (деникинские тысячерублевки), какие еще были у некоторых из нас, на девятьсот динар каждый, меняя, однако, только один «колокольчик», — писал Бунин много лет позже. — Делом этим ведал князь Григорий Трубецкой… И вот я пошел к нему и попросил его сделать для меня некоторое исключение, — разменять не один «колокольчик», а два или три, — сославшись на то, что был обокраден в Софии».

Тот посмотрел строго на просителя и сухо спросил:

— Вы, говорят, академик?

Кровь бросилась в голову, но Бунин сдержал себя:

— Так точно!

— А из какой именно вы академии?

Это было настоящим издевательством.

— Я не верю, князь, — сказал Иван Алексеевич, — что вы никогда ничего не слыхали обо мне.

Трубецкой залился краской и резко отчеканил:

— Все же никакого исключения я для вас не сделаю. Имею честь кланяться.

Бунин вышел на улицу, с трудом соображая: «Как быть? Что делать?» Вновь возвращаться в Софию, в этот страшный отель, переполненный тифозными больными?

Из окна посольства, где размещался Трубецкой, вдруг раздался крик:

— Господин Бунин!

В окне виделся русский консул. Он продолжал:

— Только что из Парижа пришла телеграмма. Она вас касается. Госпожа Цетлин выхлопотала для вас визу во Францию и еще прислала тысячу французских франков.

Голова пошла кругом: «Как Мария Самойловна могла узнать о его беде, о краже в «Континентале»? Нет, узнать не могла! Но ее исключительно доброе сердце подало весть: «Друг в беде!» Вот она и отозвалась.

Нет ничего дороже истинных друзей. И зря Дон-Аминадо ерничает: «Спаси, Господи, меня от помощи Цетлиных, а от холеры я и сам спасусь!»

НОСТАЛЬГИЯ

1

28 марта 1920 года, испив «несказанную чашу мучений», Бунин прибыл в Париж. В городе на Сене было яркое весеннее солнце, почти не замутненное облаками, которые в это время года порой приносятся ветром с океана, удивительно вкусный и дешевый хлеб, множество русских и шумные улицы, со скрипом тормозов, цоканьем копыт и блеском витрин.

Бунин долго с платоническим интересом изучал их содержимое: шелковые галстуки, хрустальные флаконы, мягкое нижнее белье, модные костюмы и платья, десятки сортов колбасы, розовые окорока от Феликса Потена и бриллиантовые ожерелья в зеркальных окнах Картье.

Хотелось идти осматривать Лувр, а пошел в дом № 77 по рю де-Гриннель, в русское посольство к Кандаурову и князю Кугушеву — за видом на жительство, хотя, собственно говоря, жить было негде.

В посольстве принимали согласно живой очереди, которая была чуть короче, чем до площади Согласия. Все просили как милостыни разрешения жить здесь, а сердцем тянулись туда.

Талантливая писательница-сатирик (и единственная, пожалуй, женщина в этом жанре) Надежда Тэффи, уже получившая «вид», опубликовала заметку:

НОСТАЛЬГИЯ

Пыль Москвы на ленте старой шляпы Я как символ свято берегу…

Лоло

…Приезжают наши беженцы, изнеможденные, почерневшие от голода и страха, отъедаются, успокаиваются, осматриваются, как бы наладить новую жизнь, и вдруг гаснут.

Тускнеют глаза, опускаются вялые руки, и вянет душа, душа, обращенная на восток.

Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим. Умерли.

Боялись смерти большевистской и умерли смертью здесь.

Вот мы — смертью смерть поправшие!

Думаем только о том, что теперь там. Интересуемся только тем, что приходит оттуда…

Приехал с юга России аптекарь. Говорит, что ровно через два месяца большевизму конец.

Слушают аптекаря. И бедные, обращенные на восток души розовеют.

Ну, конечно, через два месяца. Неужели же дольше? А ведь этого же не может быть!

2

Мария Самойловна встречала Буниных на Лионском вокзале. Наобнимавшись с Верой Николаевной, подставив для поцелуев холеную кисть с крупным, чистой воды бриллиантом Ивану Алексеевичу, она повела их к авто, которое стояло у вокзального подъезда. Извергнув из стального нутра струю ядовитого дыма, авто понесло их на рю де ла Фазанари. В доме номер 118 находилась квартира Цетлиных, которую они занимали уже много лет и которая потрясла своим невиданным комфортом Веру Николаевну: двумя туалетными комнатами и тремя ванными! Буниным отвели небольшую комнату.

— Моя родина там, — говорила Мария Самойловна, изящным движением поднося к губам чашечку кофе, — где мне хорошо.

Иначе рассуждал Толстой, который в первый же вечер пришел к Буниным:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: