Смеялась она превесело, и поразительно, до чего ее красил смех и до чего она становилась похожей на свою мать — правда, в чересчур укрупненном виде. Я перестал прислушиваться, глядя на нее.
— Оставайтесь тут! — попросил я. — Я хочу позвать их сюда, пусть посмотрят на маки.
И будто бы затем, чтобы позвать, взошел на приступочку, сделанную у садовой стены. Они стояли посреди лужайки, тесно обнявшись, губы слиты в поцелуе. Четыре раза поцеловались они, прежде чем я вернулся к Анадионе.
— Что такое случилось? — спросила она.
— Ваш муж целуется с вашей матерью!
Она рассмеялась, оборвала смех и уронила голову набок, тяжело и смущенно. В голосе ее прозвучала смертельная обида.
— Я думала, вы знаете, — сказала она. — Ана же его первая любовь. А ей только протяни губы — она своего не упустит.
Подобие действительности, в котором она жила, затрепетало, как марево. Я отошел, скрывая слезы озлобленья на себя, на то, что я еще не так молод, чтобы или заключить ее в объятия, или перескочить через стену и расправиться с той негодной изменницей. Я возвратился к ней и пролепетал ей на ухо приукрашенную правду, дрожа, точно юнец:
— Анадиона! Вы настоящая красавица. Неужели же…
Она изумленно воззрилась на меня. Потом ее широкая ладонь подняла мой подбородок, и наши губы соединились. Она поцеловала меня неуклюже, как пятнадцатилетняя девушка, — один раз, два, три, четыре раза. И разрыдалась, припав щекой к моей щеке…
Луч маяка с пирса кружил по бушующим волнам. Я окунул палец в свое виски и капнул на стойку. «Возлияние?» — спросил он и поступил так же. Я поднял стакан (за нее), он тоже (за него). О, Господи! Если бы только можно было пережить все заново, поймать любовь у фонтанов нашей юности, как я поймал ее в Ницце, упустил, опять поймал у фонтанов, удержал и удерживал на склоне лет. Никакого развития, сплошное повторение? А урок лишь тот, что боги — властители случая, и мы, ловя случай, творим их волю. Я продекламировал стихотворение Гогарти своему собутыльнику. Он ухмыльнулся.
— Реджи? Он читал мне его раз-другой. Он только его и знал.
В конце концов она негодующе развернула парус, покидая земную гавань, из-за пятнадцатилетней девчонки, своей американской внучатной племянницы Лалидж Канг — необычная фамилия (корейская? японская?), — внучки ее сестры Лили ффренч, которая в 1925 году вышла замуж за американского гинеколога с такой фамилией и переселилась в город Плимут, штат Массачусетс. Я не замечал, какие мы все старые, пока не услышал и не увидел эту бредовую девицу.
Ввел Канга в семью не кто иной, как Реджи, умчавшись на медицинскую конференцию в тот день, когда я впервые встретил Ану на Трафальгар-сквер. На конференции он познакомился с Джейком Кангом и потащил его в Кью-Гарденз хвастаться перед ним своей красавицей невестой. Там Джейк и повстречал Лили ффренч. Их сын Сеймур Канг женился на бостонке голубых кровей, некой Пегги Дэвисон и, желая устроить своей чудо-дочери Лалидж «сезон» в Лондоне, обратился к Реджи за советом. За этот «сезон», робко предположил Канг, дочь его освоится и может быть затем представлена ко двору, как там положено, с плюмажем и в кринолине, ну, конечно, обученная манерам, и хорошо бы еще, скромно добавлял он, заручиться поддержкой лорда-гофмейстера. Реджи изложил письмо Ане, а та гостеприимно пустила гадючку себе на грудь.
— Надо бы ему, дураку, знать, что все это давным-давно кануло в вечность. Сейчас у нас май. Напиши ему, пусть присылает девочку. Я для нее соберу гостей раза три-четыре. Быстренько покажешь ей останки Европы. Кой-какую живопись в Париже. Римские древности и римские моды. Свяжись с посольствами, ирландским, британским и американским. Июль, конечно, не месяц, а наказанье, но уж как-нибудь. Привози ее обратно в августе на Конскую выставку. Потом в Керри, в твою усадебку [23]? Будете там стрелять дичь и удить рыбу. Сентябрь — октябрь в Лондоне — балет, опера, пьесы. В ноябре опять-таки поохотитесь. Будет ей праздник жизни на шесть месяцев. Ничем в особенности девочка не интересуется?
Реджи просмотрел письмо из Бостона.
— Если верить отцу, интересуется музыкой. Вот, занимается по классу скрипки.
— Дивно! — воскликнула Ана. — Походит в нашу консерваторию. И в Королевском дублинском обществе с музыкой обстоит прекрасно, там выступают лучшие европейские квартеты. Да если на то пошло, почему бы кому-нибудь из них не выступить в нашем доме? Какую великолепную идею ты мне подал! Реджи! А давай заведем собственный квартет? Будем устраивать музыкальные вечера? Ты у меня, Реджи, прослывешь самым культурным врачом в Соединенных Штатах Европы. Иди телеграфируй ее отцу. Или лучше позвони ему! — Она приостановилась. — Погоди! Она случаем не дурочка? И не дурнушка? А то мне вовсе ни к чему, чтобы у меня в гостиной с утра до вечера топтался этакий гадкий утенок.
На это Реджи было что предъявить.
— Отец прилагает несколько снимков. Ты же знаешь, как американцы фотографируются. Наше гнездо в Конкорде. У американцев не дома, а гнезда. День благодарения в нашем гнезде в Кохэссете. Лалидж здесь, Лалидж там. По-видимому, хорошенькая девочка.
Ана придирчиво рассмотрела фотографии. Да, девушка, похоже, загляденье. Такой не стыдно угощать знакомых.
Она и впрямь оказалась ослепительной белокурой красоткой — длинные русалочьи волосы, волнистые, словно речные струи, глаза лазурные, высокая, налитая; хотя ей едва исполнилось пятнадцать, выступала она павой в нетерпеливом предчувствии будущей женской стати и, может быть, женской власти. Ана привязалась к ней сразу, всегда готовая носиться со всякой новизной: новыми духами, новым мартингалом или трензелем, новым жеребенком, танцем, пьесой, коктейлем, новым приспособлением (от электрической зубной щетки до складного биде), новооткрытой песней, которую она радостно исполняла своим надтреснутым голоском перед смущенными гостями.
Ох, уж эти песни! Они выдавали ее возраст с точностью до года, что ей, впрочем, было безразлично.
Это Ирвинг Берлин, война 1914–1918 года. Но она знала кое-что и посвежее: коронные номера Веры Линнз, например.
Знала песни сороковых и даже начала пятидесятых. Томми Дорси, Пола Уэстерна, Фрэнка Синатру, песенки из «Дружище Джои».
Уместные были слова в одном ее любимом шлягере: «ошалелый, одурелый, околдованный». «Сверхогорчен, сверхопечален, а также суперсексуален».
Но вот наряду со всем этим вздором ей нужен был квартет: она понимала настоящую музыку. Лежа при смерти, она снова и снова слушала на своем стереофоне жизнерадостный концерт Чимарозы для двух флейт с оркестром, а почти отмучившись, попросила Реджи, чтобы на заупокойной мессе ее проводили в могилу хоралом Баха. Как только она не противилась старческой вялости! Ей было невыносимо видеть, что Реджи сдает, выпивает лишнее перед обедом и за обедом, бормочет: «В Париж? Мы ведь уже бывали в Париже!» — или вдруг просыпается в своем кресле и говорит: «Я тут подсчитал, что за тридцать пять лет работы помог родиться двадцати тысячам тремстам пятидесяти трем младенцам», или: «Уинстон Черчилль однажды, едучи в поезде, сказал, что если слить все бренди, которое он выпил за свою жизнь, то вагон наполнится доверху, — и очень обозлился, когда его секретари в два счета доказали ему, что это преувеличение». Дважды мне случилось наблюдать со скрежетом зубовным, как он после обеда оседает в кресле, уронив голову на грудь, а она подходит и целует его в лоб. Ко всему, я вспоминал, что и у меня тоже была когда-то своя семейная жизнь.
23
Тоже мне «усадебка»! Ветхий коттеджик. Но нельзя же, чтобы у Реджи да не было «охотничьей усадебки»!