Qui ont vécu. Я не однажды слышал от нее это выражение. Такого отзыва удостаивались только женщины, которые не пасовали перед жизнью, а обуздывали ее, вылетали из седла и снова садились верхом. Глядя на нее, я задумался, правда ли, что она смолоду охотилась за переживаниями, в моей далекой юности трепетно именовавшимися «опытом». Я вспомнил, как часто я пробовал у нее это выведать и как она, со своей неизменной житейской мудростью, уходила от ответа, — так что в тот вечер меня очень встревожил ее расплывчивый лепет про юность, мечты и любовь. Из-за маленькой ночной серенады, что ли?
— Юность права в своих мечтаниях, — сказала она. — Зря только они так стараются их воплотить. Я слишком рано вышла замуж.
Она раздраженно позвонила и попросила горничную подать чай с печеньем, а заодно, если ее не затруднит, пригласить в гостиную мисс Канг и синьора Полличе.
— Я не выспалась. Девчонкой, в Кью, чтобы заснуть, я представляла ботанический сад, сырые и темные теплицы с лилиями и священный лотос, дремлющий в теплой заводи. Как-то ночью я сочинила глупые стишки:
Ага, вот и они!
Улыбаясь, вошла прелестная и горделивая племянница. Лоб ее был по-девически перехвачен бледно-зеленой лентой, волосы ниспадали к бедрам, и красоту ее портило лишь очевидное сознание, что ее ничем не испортить.
— Лалидж! — Ана царственно повела рукой. Девушка последовала милостивому приглашению и уселась рядом с ней. — Но где же синьор Полличе? Ты сегодня прямо сияешь, Лалидж! Наверно, не без причины?
— Мистер Полличе звонит в Милан.
— В Милан? Почему в Милан?
Девушка хитровато усмехнулась и пожала плечами.
— Урок прошел хорошо? Играла ты, конечно, великолепно?
— Я играла очень хорошо, — возвестила та с уверенностью, обрадовав Ану и разъярив меня.
— Это чарующая музыка. Маленькая серенада на сон грядущий. Ты знаешь, что курфюрст саксонский заказал Баху для себя успокоительную ночную музыку? И одарил его золотой чашей, полной золотых монет?
Девушка кивнула, но — поскольку ей это наверняка было неизвестно — промолчала. Я почувствовал, и Ана, видимо, тоже, какую-то напряженность.
— Синьор Полличе был тобой доволен?
Лалидж опустила голову и покосилась на двоюродную бабушку еще хитрее, к моей пущей тревоге.
— Он был очень доволен мною! — хихикнула она.
— Ты, кажется, в этом совершенно уверена. Он что, похвалил тебя?
Губы ее задрожали, плечи затряслись, она закинула голову и безудержно, визгливо расхохоталась.
— Почему ты смеешься? — спросила Ана сдержанным тоном, не предвещавшим, как я знал, ничего доброго.
Ответ был беспечный, ликующий, безжалостный:
— Старикан поцеловал меня! Он полез ко мне целоваться! Да ему не меньше сорока!
Голова Аны медленно поникла.
— Ты расстроилась? — тихо спросила она.
Лалидж выговорила брезгливое «Не-е-ет!» по-заокеански протяжно и гнусаво, точно мяукнула.
— Я просто отделала старого идиота на все корки. Ну, ты представляешь? Поцеловать меня! Меня! Он умолял тебе не говорить.
Лицо, только что казавшееся мне нерушимо прекрасным, сморщилось, а голос стал еще тише.
— В таком случае, Лалидж, почему же ты сказала?
— Ну, я не удержалась. Он такой старый! Такой глупый! Видела бы ты, как он ползал на брюхе!
Тут вошла горничная: мистер Полличе велел кланяться, он спешит.
— Попросите его заглянуть сюда на минутку, Молли.
Я хотел было встать и уйти, но ее «Очень прошу» прозвучало повелительно. Мы сидели втроем в молчаливом ожидании; кажется, даже девице стало не по себе. Лука вошел, положил на стул скрипку, поверх нее шляпу и оглядел всех нас троих исподлобья.
— Вы сядьте, Лука, — потребовала она. Потом — пожалуйста, скажите по правде, Лука. Это верно — то, что мне сейчас рассказала моя внучка?
Он развел руками и кивнул с печальным вздохом.
— Но, бога ради, как вы могли?
Что за чудесный малый, подумал я, глядя, как он повернулся к окну и грустно-насмешливо созерцает закат, голые березы и человеческую глупость.
— Это такая милая пьеска, — задумчиво сказал он. — А она ее так страшно уродовала! И лучше играть никогда не будет. Мне ее стало жалко. Очень жалко. Это был moment de tendresse [25]. Словно она моя дочка-малышка и писает на пол.
Ана судорожно вздохнула, и я перевел на нее глаза. Ее распирала безысходная ярость — ярость оттого, что жизни свет иссяк, ярость старухи, бьющейся о дверь тюремной камеры. Мне издавна был памятен этот собачий оскал, этот оголтелый гнев.
— Так что же, пусть теперь весь Дублин потешается над нами? Над вами — раз вы такая тряпка! Надо мной, старой дурой, возмечтавшей о собственном квартете! Над этой девчонкой, которая все изгадила! Вы будто не знаете, что в этом городе один шепоток — и вас берут на просвет, разглядывают, точно в гробу, и радостно заливаются убийственным смехом?
Лука сделал умоляющий жест.
— Но как об этом узнают?
— Идиот! Наша деточка сможет целый месяц потешать общество таким рассказом. И не преминет! — Она повернулась к Лалидж: та неприступно охорашивалась. Ана снова обрела вежливость и выдержку. — Лалидж. У нас пять часов вечера. В Бостоне утро. Я сейчас же позвоню в Бостон и разобъясню твоей матери, что тебе, увы, до смерти наскучил Дублин, что ты непременно хочешь быть дома ко Дню Благодарения и что я достану тебе билет на завтрашний самолет отсюда или из Лондона: словом, ступай, пожалуйста, к себе и укладывайся.
Девица была, иначе не скажешь, попросту огорошена. Она ужаснулась так, словно в ее белокурую головку вцепился нетопырь или, еще того хуже, гадкая, скользкая морская тварь, — и буквально возопила:
— Но, тетя Ана, мы же завтра у Саллинзов, а в пятницу вечером танцы у Картона, и я обещала Джонатану Гэнли…
— Сделай одолжение, иди укладывайся! — распорядилась бабушка. Та сверкнула на нее глазами, но встретила такой взгляд, что потупилась. Луке было сказано:
— Оговоренную сумму вы, конечно, получите полностью, и я оплачиваю самолет куда вам вздумается: в Рим, в Питтсбург, в Милан, в Нью-Йорк. Жаль, что у нас с вами ничего не вышло, но вольно вам было делать меня посмешищем для всего Дублина. Спасибо вам за все, Лука. Мы приятно помечтали.
Несколько залихватски, на американский манер, махнув рукою, он взял футляр со скрипкой, взял свою шляпу и направился к двери. Дура девчонка последовала за ним.
Ана слила опивки из чашек, ополоснула их и как ни в чем не бывало разлила чай. Она была по-прежнему прекрасна, и мне очень не понравились ее спокойные движения. В конце-то концов, Лука угодил в эту историю из-за меня.
— Как тебе известно, — заметила она, — Кью-Гарденз находится в западной части Лондона.
Я проследил за ее взглядом поверх берез. Полчаса назад облака были подкрашены последними закатными лучами; теперь в Дублине повсюду зажигались огни.
— Мне, бывало, думалось, что за Айлуортом солнце уходит за край света. — Она снова замолчала. — Вот мы с тобой, милый, как-нибудь еще побываем в Кью, посмотрим на гигантскую водяную лилию с Амазонки. В девичестве она мне внушала опасные чувства: знаешь, духота, сырость, темень. Кажется, они дверь не закрыли? Спасибо. А то холодом тянет.
Плотно притворяя дверь, я услышал, как Лука утешает плачущую девушку. Термометр на косяке показывал 72°.[26]