«Ах! Былые дни! Дублинские дни! Дублинские ночи! Такси на площади полным-полно. А мадам такая всегда веселая, такая живая. Огонь, да и только. Вечно смеется. И как она любила вечера! Ну, а уж… — и расплывалась в ухмылке. — А мужчин-то! Мужчин! Я и звать их как, забыла. Был вот один молодой человек. Скульптор. Лестер, что ли, его звали? А однажды, перед самой войной, высокий такой. Потом, я слышала, он в церкви очень продвинулся. Еще был французский художник. И черный доктор негритянский, прямо как полированный. Тоже он рисовал».
И видишь, сколько лет прошло, а я все бросила и поехала к ней. Почему? Да, наверно, потому, что Ана отвела ей роль в своей пьесе. А уж если кто попадет в ее пьесу…
(Кстати говоря, надо бы держать в уме, что имя Анадиона тоже Ана изобрела. Вроде как анабаптистка — перекрещенная. Анадиона — Диона, Анадиомена, новоявленная Афродита. Шуточка в ее вкусе.)
Ничуть я не удивлюсь, если из-за Денизы меня и сплавили в деревенскую монастырскую школу; мне тогда было девять лет, мы как раз переехали на Эйлсбери-роуд. Она стала действовать Реджи на нервы. Он ее просто не выносил. Он говорил, что она сплетница. Ана выразилась отчетливее. Она сказала: «Ребенок начинает замечать». «Замечать» — это отзвук сплетен. «Вы заметили, какая у нее шляпка? Вы заметили, с кем она весь вечер разговаривала?» Когда она сказала, что меня надо отослать куда-нибудь в школу, я только услышала слово «отослать», будто я посылка, собачка или жеребенок. Несколько недель шли по этому поводу у них разговоры. Ана не хотела посылать меня в какой-нибудь убогий, как она выражалась, ирландский интернат, где хозяйничают монашенки и распоряжаются священники, где все пропахло ладаном, стиральной содой и немытым бельем неумытых отродий лавочников. Реджи предложил пансион в Англии под названием «Бранное аббатство», но Ана и его отвергла: еще чего, брань при Гастингсе, разгром Англии, вонючий морской курорт, туберкулезники, которым не по карману Брайтон, и вообще неужели «бедного ребенка» высылать из Ирландии, когда сейчас война. А вот если в дублинскую дневную школу? Я чувствовала, что я никому не нужна. Реджи «и думать не желал» о дублинской дневной школе — там, дескать, девочка добру не научится. Через много-много лет я выяснила, что он, как ни странно, имел в виду. Он мне трогательно признался, что хотел уберечь меня от дурных знакомств, что он подумал о своих коллегах, которые сдуру возят дочерей зимой кататься на лыжах в шикарный Гштад, а летом на модные курорты вроде Иден-Рока и Сен-Тропеза: «Было бы рискованно сводить мою девочку с такой публикой». Я, ушам не веря, спросила его, он правда думает, что именно «такая публика» отдает дочерей к монахиням в дублинские школы? А он поглядел на меня сумасшедшими дроздовьими глазами, ни дать ни взять Ивлин Во, и сказал: «Да в наше время, пожалуй что, и монашенки ездят в Гштад кататься на лыжах!»
Ей-богу, он был ненормальный.
И вот, когда мне уж казалось, что я вообще лишняя на белом свете, он вдруг вспомнил: да, у него же есть кузина, что ли, — «словом, родственница», и она директриса школы под эгидой La Sainte Union du Sacré Coeur [30]. Очень влиятельный орден, основан в восемнадцатом веке, такой незаурядный, такой культурный французский орден, руководимый исключительно из Франции.
Ана спросила его, где находится эта замечательная школа замечательной кузины.
«Школа эта, — горделиво сказал он, — не где-нибудь, а в Банахере».
«А где это, — холодно спросила она, — Банахер, который не где-нибудь? На Диком Западе? Неподалеку от твоей пресловутой Обители Предков, в которой мы гостили четырнадцать или пятнадцать лет назад? Помню, как же: сущие руины. Курятник в плюще. И откуда у тебя взялась кузина-католичка? В жизни от тебя не слышала ни про какую кузину-католичку. Чтоб ты стал таить такое сокровище? Я у тебя католичка всем напоказ. Вот из дочери ты меня уговорил сделать католичку. Впрочем, какая разница, о чем речь? Опять-таки убогое святошеское заведеньице. Не желаю, чтоб моя Анадиона день и ночь томилась взаперти у каких-то мерзких святош. Полуголодная. Спала бы в дортуаре. Дрогла бы от холода…»
Реджи вспылил.
«Я действительно подразумеваю, — свысока сказал он, — старинное родовое поместье ффренчей, удобно расположенное близ города Банахер на нашем берегу Шаннона. — (Когда он сказал „на нашем“, мне примерещилось, что ночью на том, западном, берегу „нашей“ реки рыщут индейцы, почему-то зеленые.) — Да, мы там гостили, поженившись, и сестры мои немного оплошали. Но это вовсе не „руины“, а прекрасная усадьба восемнадцатого столетия. Что же до религии ее преподобия директрисы, то протестанты в нашем роду — прискорбный пережиток колониальных времен, когда законными наследниками могли быть только протестанты и поэтому мальчики обычно воспитывались в протестантской вере…»
«Дабы наследовать землю? Блаженны кроткие».
«А девочки — в католической…»
«Дабы наследовать жизнь вечную. В монастырях?»
Он выложил козырного туза: «Чтобы противодействовать дурным последствиям Французской революции! А насчет жизни взаперти в „святошеском заведеньице“, как ты неуважительно выразилась, то мой великолепный замысел именно и предполагает, что Анадиона не будет обитать в монастыре. Она будет жить в холе и уюте у моих сестер, у своих теток Моны и Мары, а в школу Сакре-Кёр ездить с кучером Угодья ффренчей или, может быть, верхом. Не думаю, — самодовольно усмехнулся он, — что вам с дочерью известно, почему обитель моих предков называется Угодье ффренчей. Вряд ли вы даже и знаете, что такое звериное угодье. Это большое неогороженное имение, отведенное для охоты на дичь. Вспомните известную балладу „Угодье Чеви“».
Я глядела на Ану. Все дети в этом возрасте привыкают следить за выраженьем глаз старших. Лицо ее озарилось видением моих верховых поездок, и я поняла, что, как мы, девчонки, потом говорили в Сакре-Кёр, судьба моя разрешена. В животе у меня стало холодно-холодно. А она уже разливалась соловьем, как добрые сестры-монахини научат меня французскому языку, как я подружусь с благовоспитанными девочками из лучших домов графства, как буду ходить на танцы и вечера, ездить верхом не хуже ковбоя, выезжать на охоту, играть в хоккей и теннис, научусь манерам — ну, будто отправляла меня не в Угодье, а во французский château [31] семнадцатого века. Помнится, однако, что потом она все-таки пронзила взглядом Реджи и сказала: «Но, разумеется, она должна платить за прожитье».
Она всегда точно знала, что почем.
Во время оно из Дублина в Банахер ежедневно ходил поезд по боковой ветке западной дороги: рельсы туда проложили еще до всяких автомобилей, потому что там был винокуренный завод, устраивались скотные ярмарки и находился первый мост через Шаннон после Лох-Дерга. Сейчас туда поезда не ходят. Мужчин, женщин и детей в городе общим счетом и тысячи не наберется. Такая нашлепка посреди наносной равнины, сотен и сотен квадратных миль волглой земли, плоской, как биллиардный стол. Там хорошо караваном ходить. Лудильщикам с их вереницами ослов. И за много-много миль видны дымные костры.
(Она лежала на спине возле меня, на лужайке между лиловым вереском и бурой землей; внизу виднелось черное, в кружеве пены, озерцо Лаггэлоу, и я смотрел, как в ее голубых глазах отражается небо и детство, смотрел на ее перевитую жемчугом шею, крупные серьги, массивные браслеты, смотрел и думал: «Господи! Да ты же цыганка! Дикая птица в клетке».
— Ничего себе захолустье, — сказал я, — почище Каслтаунроша.
Она поинтересовалась, где это такое, я сказал, что там прошло мое детство.
— Давай рассказывай дальше про свои школьные годы.)
На станции меня встретил кучер из Угодья, старичок слуга по имени Гэсси, из дыры в его кепке торчал клок седых волос; он правил шерстистой лошадкой, запряженной в коляску, пропахшую рыбой, соломой и навозом. Мы выехали из Банахера и — трюх-трюх, трюх-трюх — добрались до Обители Предков. Миновали стрельчатые облупившиеся парковые ворота, пахнуло дымком, лавром, незапамятным временем; поехали по извилистой аллее в розовых дождевых лужах. Над домом реяли грачи, орущая черная туча заслонила закат. Тетя Мона стояла на ступеньках. Она годилась Гэсси в матери. На плечах у нее была темная вязаная шаль. Сзади поеживалась тетя Мара: прихожая обдавала холодом. От их времени до Реджи могла бы народиться добрая дюжина ффренчей. Когда они стали тискать меня в своих пахучих объятиях, я расплакалась — так радостны были эти ласки и хлопотня после всегдашнего колкого безразличия Денизы, такое счастье — видеть за тетиными плечами широченную входную дверь, в которую запросто мог бы заехать грузовик, а кругом леса, поля и розовое небо, и, может быть, рядом притаились лесные звери, или цыгане вот-вот разобьют ночлег на опушке, и все это вместо Эйлсбери-роуд, длинной, выметенной, пустынной и беззвучной — только расхаживает туда-сюда скучающий охранник.