— Зачем ты их бьешь?
— Сам не знаю, — отвечает равнодушно Влахо, — чтоб скоротать время.
— А что будешь делать, когда всех перебьешь?
— Этого не случится, ты сохраняешь их потомство.
— А мне больше нечего сохранять. Жена моя ушла и увела сына. Курева нет, еды тоже. Была шляпа — ее украли, и как подумаю — ничегошеньки-то у меня нет.
— Жаль, что вши не продаются, был бы миллионером, — посмеивается Влахо.
— А ты был бы против?
— Всякий был бы против, это ясно.
— А вот мне совсем не ясно, — говорит Бабич. — Пусть каждый живет, как хочет.
— Ей-богу, как хочет?.. Выходит, я напрасно стараюсь избавиться от вшей, если ты их разводишь и они без конца переползают от тебя ко мне.
— Напиши: «Вход запрещен», может, они и не станут переползать.
— А если я тебя стукну по башке, то, может, ты от меня отодвинешься?!
Бабич отодвигается. Его лицо кривит судорога, тонкие губы подрагивают. Это первый признак. Скоро его начнет корчить и ломать падучая. Нехорошо будет, если сбегутся четники и немцы глазеть, как мучается человек. О нем почти никто ничего не знает. Бабич служил чиновником в Дубровнике и приехал навестить сестру, выданную замуж в село Беран. Нарвался на четников, они схватили его и давай пускать пули вокруг головы, потом избили, а когда увидели, что помешался рассудком, подбросили нам — его беда им развлечение. Хочется как-то помешать им издеваться над человеком. Вытаскиваю из кармана сигарету, сую ему в рот и чиркаю спичку. Он затягивается, выпускает струю дыма и смотрит на меня удивленно. Что-то похожее на благодарность светится в его взгляде. Я опускаю голову, чтоб на него не смотреть. Вблизи, если вглядеться, трава сверху похожа на молодой лесок, каждый стебелек как ствол дерева, и под каждым тень. Пядь земли превратилась в целый мир с пересохшими между стволами реками и охотниками из мира прячущихся в тени насекомых.
III
Сначала нас построили по пять человек в ряд, пересчитали, загнали в помещение и заперли. Спустя минут десять двери отперли, нас выгнали на улицу, опять так же построили и повели к железнодорожному составу.
Сажают в вагоны для перевозки скота. Входя, каждый спешит устроиться в уголок. Желание жить заставляет забираться в местечко поукромней, где смерть может проглядеть. Мы рассчитываем, что будет не слишком тесно, но к нам вталкивают крестьян, четнического судью, каких-то политиканов с бородками под радикалов и амбицией государственных деятелей, студента-медика Рамовича и лесничего с плотно набитыми сумками.
Они не возмущаются, что оказались в одной клетке с коммунистами, хотя это не значит, что такое положение их устраивает, просто не смеют возмущаться, тявкнуть не смеют. Они убедились, что немцу одним только брехом против коммунистов не угодишь, он требует большего.
На полу — тонкий слой соломы, потому и курить запретили. А за ослушание пригрозили расстрелом. Шумич закурил, как только задвинули дверь. Вслед за ним Черный и я. Радикалы или демократы с бородками поглядели на нас и вздохнули: им кажется, что у них есть кой-какие шансы, а по нашей вине они могут их потерять.
Тишина стоит такая, что слышен скрип щебня на полотне под солдатскими сапогами. Торопливо застучал молоток. Удары сухие, короткие, напоминают пистолетные выстрелы. Наверно, бьют острым концом. Видо просовывает голову в окно. В последнем вагоне затягивают проволокой окна. Догадываемся, не иначе туда посадили андриевчан — боятся, не убежали бы, вот и оказывают им предпочтение. Я завидую, стало быть, они чем-то заслужили такое, и каждый удар молотком бьет меня по нервам, проникает глубоко в мозг, судорожная боль еще не утихла, новый удар влечет новую боль, превращая все в сплошное кольцо боли.
Наконец стук обрывается. Зато крик и топот приближаются. К нашему вагону прислонили лестницы. Мы погасили сигареты. В окне появилось серое лицо, потом молоток. Забивают гвозди — окно оплетают колючей проволокой, мелькают клещи, вверх-вниз, вверх-вниз. Судороги меня больше не мучают, утихла и боль. Однообразие — единственное лекарство для многих из нас, сейчас это колючая проволока.
Окно будто затянуло паутиной — круги, кресты — не пролететь и птице. На какое-то мгновение наступает тишина, все становится на свои места: заделали решеткой окно у коммунистов, с ними иначе нельзя, но когда у следующего вагона раздается стук молотка, возобновляется моя боль и судороги, с которыми я не могу справиться. Ведь там крестьяне и четники, вчера еще дикая орда, сегодня — ничто. Почему, спрашиваю себя, у них заделывают проволокой окна?.. И тут же ехидно замечаю: «Тебе их жалко стало?» Ни чуточки, здесь нечто иное: мне досадно, что нас равняют с ними! Больно, что принижают до их уровня — они ведь действительно, умирая, убивая, служили и славословили той силе, которая сейчас их сажает за решетку и толкает во мрак. Тут, собственно, нет несправедливости, говорю я себе, случайно получилось, что она восторжествовала, так почему мне не радоваться, как Шумич, Черный, Грандо или Гойко?..
Нет, не могу. Значит, думаю я, этот зарвавшийся монстр, названный волею случая человеком, лишь жалкий невежда. Он не знает и ошибается, убивает и кается, рубит сук, на котором сидит, и целует сапог, который его топчет… А знаем ли мы больше его? Вероятно, не на много больше, во всяком случае, не на столько, на сколько нам кажется…
Раньше через окно был виден кусочек неба. Сейчас, сквозь переплетенные проволоки, небо уже не похоже на себя: отсутствует глубина, а свод напоминает плоский лист кровельного железа, прислоненного к колючей проволоке.
Смеркается. Наверно, солнце уже зашло. И действительно, самое время после всего происшедшего закончиться этому дню. Поскорей бы, даже если завтра будет хуже!..
Снаружи перекликаются резкие голоса, прерываемые свистками. Поезд дернулся и покатил. Прошел с сотню метров, и вдруг кто-то спохватился, что остались вагоны с пленными, забытые где-то на запасных путях. Состав возвращается за ними. Мы катим обратно, не останавливаясь и все убыстряя ход, переходя на астматическую рысь. Назад, все время назад, и все глубже во мрак. Тщетно жду, когда поезд остановится, но он все катит назад, и нет тому конца-края, нет опоры, тормозов, чтобы его остановить, изменить направление. Вокруг пустынно и безлюдно, ни огонька, ни зеленого деревца, ни населенного пункта, и только время от времени завывает паровоз и долго, безответно кому-то жалуется, точно одинокое живое существо, которое тщетно и безнадежно ищет друга.
Я все стою у окна. От стояния у меня болят ноги. Тем временем все уже улеглись на соломе — негде иголке упасть. Скрестили длинные голени с чужими, уронили головы на чьи-то ноги, спины, прижались как сельди в бочке, дышат друг другу в затылок и в торбы под головами. Наконец-то вместе с темнотой и усталостью пришла терпимость. Коммунисты уже не остерегаются прикоснуться к четникам, а четники позабыли, что рядом красные, и опустили головы на спины этих безбожников и мятежников. Расползлись и смешались вши — хвостатые неретвлянки и фочанки, походные, претерпевшие поражение, с тюремными, белесыми. И четники и коммунисты чешутся, куда только может дотянуться рука. Чешутся и во сне.
Одни стонут, другие ищут утешения у бодрствующего собеседника. Дыхание смешалось, запахи соединились в общий смрад портянок, парши, коросты, ветров, нарывов и объедков, которые таскают в сумках про запас. Под гнетом мрака и беды угасла наконец и ненависть, их единственный компас в бурной пучине войны.
Заснул я внезапно.
После Мюнхенского соглашения, даже чуть пораньше, мимо Крагуевца и Кралева в сторону Печа и Черногории направлялась поездом студенческая экскурсия. Товарищи из отдела пропаганды партии отправили с экскурсией старый ротатор. Его тайком купили у кого-то, запаковали в сундук и передали проводнику, а тот запер его в отделении для инструментов. Полиция что-то унюхала, вероятно через продавца, но след потеряла, остались только подозрения. Шпики блокировали вагон. Шныряют на каждой станции, а в вагон войти и сделать обыск не решаются. Мы делаем вид, что ничего не замечаем и не узнаем их, — поем себе, кричим, рассказываем анекдоты, хохочем, просто животы надрываем, пляшем до обалдения, пьем, вьемся вокруг девушек, которые в конце концов начинают воображать, что все это делается ради них.