Дома сортируют с отцом, который гриб солить, который жарить, докопались до низу.
— А это откуда? — И крутит картофелину перед носом.
— На печенки прихватил.
— На печенки… Крохобор. Вон ее своей полный подпол, пеки. Сейчас же отнеси, где взял. Не твое — перешагни.
И ведь заставил отнести обратно в поле. По дождю, на ночь глядя. Вот какой у него отец.
Сергей так стремительно ворвался в ограду, что куры шарахнулись врассыпную по двору. Шелковистый петух кудахтнул и напружинился, подняв шпористую лапу. Гребень торчком, перья хвоста, как вороненые серпы, крылья веерами распустил. Вот-вот долбанет.
Кышкнул его с дороги.
— Ошалел, на своих кидаешься.
Вбежал в избу — дома отец: реглан висит, в переднем углу на стуле отдыхает портфель. Мать со стола убирает.
— За тобой кто гнался? Посмотри, брючишки уляпал. Не мог маленько пораньше? Семья три человека — семь застольев на дню. Ставишь да убираешь.
Сергей сапоги с ног долой, пальто на софу.
— Вешалку пришьешь. — И в горницу.
— Не смей будить, если спит.
Отец лежал на диване. В сапогах. Одна нога на валике, другая на пол сброшена. Руки за голову, пальцы в замок. Ворот толстовки расстегнут, широкий армейский ремень ослаблен.
— Папка, ты спишь? Подвинься-ка. — И садится.
Илья Анисимович дернулся, открыл глаза. Глаза мутные с недосыпу.
— Чего тебе?
— У нас хлеб откуда?
Отец потянулся, длинно зевнул, повернулся на бок.
— Во-первых, у кого «у нас»: на элеваторе или у нас лично? Во-вторых, если у нас лично, то откуда и у всех: с элеватора. А кого это интересует?
— Да… Завидно некоторым штатским.
— А ты скажи им: работать надо, — Илья Анисимович улегся поудобней, — не колоски собирать. Я работаю, сам видишь, день и ночь. Вот государство меня и кормит. По карточкам или по списку — не важно. Досыта и ладно.
Отец не улежал. Встал, походил по комнате, остановился против Сергея, не решаясь спросить, кто и чего наговорил сыну о нем.
— Друзья что-нибудь болтнули о нас?
— Бывшие, — буркнул Сережка.
— Быстро ты отрекаешься от друзей. Нехорошо это. Мало ли кто чего брякнет, не подумав. Сходи и помирись. Если из-за каждого пустяка мы будем иметь зло друг на друга, на земле одни звери останутся.
В горницу заглянула мать:
— Илюша, скоро два. А ты, сынок, сам — один покушай. Я вздремну лягу, с ночи да опять в ночь. Вечером курам отходов сыпнешь. Про теленка не забывай, пойло в сенках ему. Понял?
Отец ушел на элеватор, мать — в Сережкину комнату отдохнуть перед дежурством. Сережка клюкой выволок на шесток лоснящуюся, похожую на кита из зоологии, жаровню, поковырялся в ней вилкой, выбирая кусочки мяса посуше, запил жаркое топленым молоком прямо из горшка, выловил пальцем пенку.
Да, он ел, что хотел и сколько хотел, не знал, что такое очередь за хлебом и во сколько ее занимают, а человек о жизни по своему желудку судит, ему голова подчиняется. Ишь, как отец сказал: «Ты сыт — и ладно. Работать надо».
Сергей послонялся по комнатам, постоял возле этажерки с книгами. Полистал учебники: это он знает, это завтра выучит.
— Пойти теорему переписать разве.
Он свернул трубочкой тетрадь по геометрии, вышел за ограду. К кому: к Витьке или к Петьке?
— К Петьке. К нему ближе.
Над колесовским скворечником торчал скворец. Взъерошенный и неподвижный, он показался Сергею очень большим, черным и усталым.
— Наскитался?
Скворец перелез повыше и свистнул. Сергей отсвистнулся.
Скворец еще.
— Давай, кто кого.
Стоит, пересвистывается. Тетка Агафья, увидев Сергея, позвала его в избу. Она гремела ухватами, шуршала расстилаемой на стол скатертью, будто невесть какую трапезу готовила.
— Припозднилась я нынче, мотор дособирывала. Из техничек на слесаря-сборщика, погоди, дай сказать, пе-ре-хва-ли… Выговорить тяжело, не то ли ворочать их, будь они неладные, железяки эти внутреннего сгорания. Зато паек больше. Садись с нами обедать.
— Спасибо, только что, — отказался Сергей. — А где Надюшки у вас не видать?
— Я корем болею, — послышалось с печи, обтянутой кругом красной занавеской.
— Корь она подцепила, вот и держим в тепле да в потемках. Петруха, приглашай товарища. Не побрезгай откушать с нами, Сереженька-батюшка.
Петька придвинул к столу табуретку, но Сергей переставил ее обратно к печи и сел.
Тетка Агафья громыхнула заслонкой, кинула перед сыном лепешку, подула на пальцы.
— Надюха! Тебе кушать в «номер» подать или слезешь?
— Я кушать не хочу, я хлебца хочу.
Агафья проглотила вздох, приткнулась на краешек лавки.
— Кого ждешь, Петруха? Ешь, ты есть просил.
Ешь, Петруха, а на столе ни масла, ни хотя бы сметаны к лепешкам. Или по чашке молока…
— Ты, погоди, дай сказать, Сереженька, что мы едим. — Агафья ногой выцарапала из-под лавки ведро, достала из него сморщенную картофелину, вышелушила на ладонь серый порошок. — Крахмал. Петруха наш промышляет. Поля-те оттаяли, он и ползает помаленьку за станцию на картофелище. Принесет, перемою, процежу — бьемся. Все равно гитлеров переживем. — Вытерла передником губы и вздохнула. — Его бы, гада, покормить с месячишко этими лепешками…
Говорит Агафья, а слова дымятся: лепешка горячая, откусила много.
Она нисколько не сидела спокойно: то к Сергею повернется, то к Петьке, то на печь глянет. На острых скулах по родинке, и какой бы щекой она ни повернулась, а родинка тут, словно одна и та же успевала перебегать.
— Врачиха Надюхе нашей, погоди, дай сказать, ре-ке-мен-дует белый хлебец, куриный бульон, мед, в легких еще у нее будто бы затемнение. Выдумала мед, когда у нас пуп к хребту льнет.
— Да хватит тебе, мамка, ныть, — одернул ее Петька.
— Не ною, а житье-бытье свое обсказываю.
Колесиха глянула на ходики, всплеснула руками:
— Ах, чтобы вас трафило бы, чикаете вы. Чуть прогул не начикали.
Она круто оделась и, держась за скобку, показала глазами на красную занавеску над печкой:
— Покормите тут маленько девку. Силой да как-нибудь.
3
Шел Сергей от Петьки и все оглядывался: Колесовы жили на самом краю, и огромное бордовое солнце катилось как раз на их избенку. Если зацепит — только гнилушки полетят. Но это уж вопреки всякому закону будет. Тогда почему тетка Агафья ест такие лепешки? Она тоже по двенадцати часов в сутки работает, как все.
За день улицу окончательно развезло, и Сережке пришлось пробираться, держась за шаткие тыны палисадников и так близко от подворотен, что в доброе время собаки давно бы штаны порвали. Но во дворах мертво: ни собачьего лая, ни петушиного крика. У них в ограде — поет. И какая-то человеческая-человеческая тоска в хриплом петушином кукареку. Не отзывается никто поэтому.
Демаревский домина ломал порядок. Спятился назад, нахохлился и стоит, трактором не сдвинешь. Не дом — Великий Устюг. Крыша башней, стены изо всего лесу. Ворота — тараном не прошибешь. Двухсаженный забор четвертными гвоздями присобачен. Будто чесанули по нему очередью из крупнокалиберного пулемета бронебойными, а пули впились по донышко.
Сергей дернул за тонкий ремешок с узелком на конце. Зевнула и клацнула щеколдой дверь калитки, в деннике за сараем мыкнула корова, жалобно заревел теленок в хлеву, из-под крыльца, кряхтя и повизгивая, полезла свинья, под ногами зарябили куры.
— Кыш! Прорва. Оголодали вы…
Пока Сергей накормил и напоил эту ораву, совсем стемнело. Прилег на диван и — как умер.
— Сын! В школу опоздаешь. Я на работу пошел.
Сергей откинул одеяло — интересно: ложился в горнице, оказался на кровати в своей комнате. Раздетый. Не папка ли перенес его? Заспал.
Он наскоро заправил постель, прошлепал к умывальнику. Около умывальника — расписание уроков. Заглянул. Уроков: география с геометрией, портфель — баран влезет. Отец старый свой отдал: привыкай, меня сменишь.