Повесив фонарь на крюк, Анна Михайловна побежала в избу, пошарила в суднавке[2]. Там лежала завернутая в тряпицу горбушка хлеба, припасенная на завтрак сыновьям. Анна Михайловна ощупала ее впотьмах, горбушка была как будто порядочная. Отломила мякоть, подумала, нерешительно взвесила горбушку на ладони и отломила еще кусок. Теперь остаток горбушки был так мал, что его не стоило оставлять в суднавке.
«Преснушек ребятам напеку… Каши сварить можно… сыты будут», — успокоила себя Анна Михайловна и, забрав в фартук весь хлеб, вернулась во двор, из рук покормила Машку. Налила в лохань воды для пойла, хотела помять вареной картошки и посыпать ржаными высевками, да вовремя вспомнила: лошадь не корова, пойло любит чистое.
Присев на корточки, точно маленькая, с любопытством следила, как, пофыркивая, шевеля ушами, тянет кобыла воду. Анна Михайловна попробовала подсвистеть Машке, памятуя старинную примету, что лошадь под свист охотнее пьет. Но, как ни старалась, свиста у нее не получалось. «Подрастут ребятушки мои, они тебя, Машка, и на водопой сгоняют, и подсвищут вволю», — подумала она.
Потревоженная светом и движением, поднялась в загородке корова. Подошла, вздохнула и, просунув между жердями голову, лизнула хозяйку в щеку теплым шершавым языком.
— Я тебе задам! — строго сказала Анна Михайловна, отмахиваясь. — Пошла на свое место… Пить захотела? Не гостья, потерпишь до утра.
Машка оторвалась от лохани, долго жевала губами, словно раздумывая, что ей делать дальше. С волосатых мокрых губ падали в лохань редкие капли. Анна Михайловна подбросила в ясли лишнюю охапку духовитого лугового сена и зачмокала призывно и просяще. Кобыла пожевала еще и, махнув облезлым хвостом, точно сказав: «Ну, уж ладно… ради тебя, так и быть, поем», — сунула морду в ясли и медленно, с трудом захрупала.
— Вот и хорошо… Аппетит — первое дело, — одобрительно сказала Анна Михайловна, присела на плетюху с сеном и под этот чуть внятный, успокаивающий хруст задремала… А на рассвете очнулась, почистила Машку веником и пошла месить преснушки ребятам.
Сосед Петр Елисеев, зайдя во двор проведать кобылу, учил Анну Михайловну:
— Главное — не давай ей попусту тратить силы. На привязи поболе держи. Я, знаешь, в гражданскую в кавалерии служил и, стало быть, лошадиный норов знаю… Пусть наливается яблоком. Овсеца не жалей. Сама недоешь, а коню подбрось. Тут кобыла твоя и взыграет… Да на кой ляд ты раны тряпками залепила? А, дура баба! — горячился он, прикусывая бурый, выцветший ус. — Мясо живое, воздухом дышит… Постой, я сам…
Елисеев любил толковать о лошадях. По утрам, сталкиваясь с Анной Михайловной у крыльца или огорода, он первым делом справлялся о Машке, а потом уж здоровался. Коренастый, обожженный солнцем до лишаев, в побелевшей, замаранной дегтем гимнастерке без ремня и пуговиц Елисеев вдохновенно говорил:
— Конь — первая наша подмога, что на войне, что дома. Завсегда спасет. Эвот, видела? — Он поворачивал короткую тугую шею и, откинув белесую прядь волос, показывал стесанное ухо. — Чисто бритвой паны сбрили… Не увернись мой Соколик маленько — лежать бы мне с раскроенной башкой… Вот был конь так ко-онь! Мастью — каурый, характер — огонь. Все понимал, только что не говорил.
Жадный до работы, Елисеев всегда что-нибудь делал: то огораживал усадьбу новыми частыми кольями, то поправлял двор, обкладывал свежим дерном завалину у избы, чинил, сидя под навесом на корточках, старые ведра, кадки.
— Без коня я бы и сейчас пропал, — говорил он, щурясь и обсасывая длинный острый ус. — Пришел с фронта — хоть шаром покати. Что делать? Тряхнул женино барахлишко. Ревела Ольга, известно — баба, дальнего прицела не знает. Не вой, говорю, наживем добра. Мне бы только коня завести… Подзанял еще денег у Савелия… Видела моего Буяна? Умнейший конь. Как чай пить, он у меня под окошком стоит, хлеба просит… Встану на ноги! Это уж ты мне поверь. Да как же не встать? Землю отвоевали, власть наша — совестно ходить голышом.
Он жалел мужа Анны Михайловны, с которым дружил в парнях, жалел Сергея Шарова и Васю Жердочку:
— Какие мужики поумирали… Силища! Кабы сюда их сейчас… Всласть бы мы с ними похозяйствовали. Леша-то твой хоть на покосе, хоть на молотьбе за пятерых валил. А Сережка! Да в пашне за ним никто угнаться не мог… Война, понимаю. Лешина погибель тяжела, да не обидна. А вот дома, от суседей, смерть получить… У-у!
Он выбранился.
— Эту кулацкую нечисть я еще выведу на чистую воду.
— Тебе, Петя, надо в партию коммунистов записаться, — сказал ему однажды Николай Семенов. — У тебя глаз верный и сердце наше.
— Не знаю, чье оно, а только чует правду. Да разве я за чужое кровь проливал?
Елисеев выдалбливал из осинового чурбана корыто для поросят. Анна Михайловна смотрела, как ловко он орудовал долотом.
— Про это и разговор на сегодняшний день. Партии такие нужны. Иди к нам, — предложил Николай, садясь на обрубок бревна под навесом.
Елисеев усмехнулся, показывая белые крепкие зубы, махнул рукой:
— Ну, куда мне… Какой я партиец! Мужик я.
— А мы — ученые? Ты подумай, Петя, зараз не отказывайся. Дорога-то ведь у нас одна.
— Точно, дорога единая… — задумчиво согласился Елисеев, берясь за долото. — Верно говоришь. Но в партию записаться… Прикидывал я — ничего не выходит. У вас там собрания, заседания, а у меня валится дом.
— Помешался ты на своем хозяйстве, — сердито сказал Семенов, доставая кисет.
— Иди ты к черту! — вспыхнул Елисеев и с силой ударил молотком по долоту.
Лишаи на его обгорелом лице багряно налились. Он приподнялся с корточек на колени, молоток взлетал в воздухе все выше, описывая черную дугу, и Анне Михайловне казалось — молоток вот-вот заедет по рыжей голове Николая Семенова. Она торопливо пошла прочь, к своему двору, и вдогонку ей летели разгневанные, короткие, как удары молотка, слова:
— Ты — коммунист. А линию свою знаешь? Партия что говорит? Восстанавливай хозяйство… Я-то восстанавливаю, а ты? Портки свалились… Хорош пример для мужика… А, дьявол! Расколол из-за тебя корыто…
Как ни уважала Анна Михайловна Семенова, душой, сердцем она была на стороне Петра Елисеева.
Точно добрый, горячий конь, впрягся он в крестьянскую работу и тянул, не зная удержу. Он понукал и жену и ребят, всем находя дело.
«Как клещ впился в хозяйство, — одобрительно думала Анна Михайловна. — С таким не пропадешь — умный, заботливый, как мой Леша».
Петр Елисеев был с ней ласков, захаживал во двор к кобыле и, когда Машка отчего-то охромела, сам вызвался лечить. Это не помешало ему как-то сердито сказать:
— Ребята твои, Анна, мне всю луговину перед избой истоптали. Народила, так гляди за ними, дьяволятами.
— Господи, Петр Васильич, — изумленно произнесла Анна Михайловна, — да взаперти мне их, что ли, держать?
— А мне какое дело! Хоть под подолом.
В другой раз он прибил ребят, и Анна Михайловна поссорилась с Елисеевым.
Он огородил дом палисадом, развел георгины и насадил тополей.
В навозницу Анне Михайловне показалось, что загон ее в поле ровно бы сузился, а полоса соседа будто стала пошире. Анна Михайловна не верила своим глазам.
— Ты, никак, Петр Васильич, по ошибке… моей земли… немножко прихватил, — сказала она нерешительно.
Елисеев так и побагровел:
— Брешешь, чертова баба! Где прихватил? Очумела? По этот куст земля спокон веков была моя.
— Да как же так? — все еще недоумевала Анна Михайловна. — Прошлый год, помню, я куст обпахивала.
— Значит, чужое обпахивала, — процедил сквозь зубы Елисеев.
Горек был попрек Анне Михайловне. Она не поленилась, тут же обмерила ширину своего загона. Не хватало почти аршина.
— Не по-суседски это, Петр Васильич, — грустно сказала она.
Елисеев закусил ус, придвинулся вплотную и, опалив горящим взглядом, прохрипел, задыхаясь:
— Что же, по-твоему, по-суседски… я тебя должен кормить… с выродками? Да катись ты к… Вершок земли тронь — ноги обломаю!
2
Суднавка — кухонный шкаф.