Он опустил руки и выжидательно поглядел на психолога. Потом нетерпеливо спросил:

— Позволено ли будет мне узнать, что про то утро рассказала вам Мартина?

Впервые за весь разговор психолог улыбнулся:

— Мне очень жаль, господин Линде, но о Южной Франции она мне ничего не рассказывала. Но теперь я ее, естественно, об этом спрошу.

Вспомнив об этом моменте, Линде стиснул зубы. Этот коварный говнокопатель! Он же одурачил его! Линде с ужасом припомнил, что после того разговора ему больше ничего не оставалось, кроме как по коридорам клиники тайком добраться до Мартининой палаты, чтобы со всей строгостью объяснить ей: своими выдумками она разрушает последнее, что еще осталось от их нормальной семьи. А разве она заслужила, чтобы родной отец, через неделю после ее попытки уйти из жизни, укорял ее и взваливал на нее ответственность за будущее их семьи? Он никогда не простит психологу, что тот вынудил его сделать это. Правда, потом он уже больше о нем не слышал. После этого и Ингрид, выслушав от него несколько убедительных слов, поняла, что придавать гласности внутрисемейные проблемы и недоразумения, которые были у них, как почти в каждой семье, — это ни к чему не приведет.

— Да знаешь ли ты, что произойдет в худшем случае, если ваши злобные подозрения станут известны, к примеру, в гимназии? Меня за дверь вышвырнут, и, вероятно, я вообще никогда не получу права работать преподавателем. И как бы ты ни мыслила устроить свое будущее, но без денег, которые ты получаешь от меня как от твоего мужа или бывшего супруга, твои возможности очень сократятся.

На это Ингрид ничего не возразила и, хлопнув дверью, скрылась в своей комнате. Однако его аргументы ее, очевидно, убедили. О психологе речь больше не заходила. Спустя неделю Мартину выписали из клиники, и с того дня о ее попытке свести счеты с жизнью никогда не говорили. И Линде считал, что это правильно. Иногда нужно суметь забыть. Или следовало бы постоянно напоминать Мартине о ее ошибке? Как бы она себя при этом чувствовала? В гимназии он сказал, что Мартина лежит в постели с тяжелой ангиной, опасаясь, что одноклассники станут подшучивать над ней. И в конце концов придумали бы ей прозвище вроде Мартина-самоубийца, или Кровавая Линде, или еще что-нибудь в этом роде. Как могут только дети.

Линде отхлебнул глоток чая и покачал головой. Если бы только Мартина захотела извлечь из этого ужасного опыта хоть какой-то урок. Не тут-то было! Вместо того чтобы наконец-то взяться за дело, упорядочить свою жизнь, поставить себе цель, единственное, что пришло ей в голову, — это удрать из дому, спастись бегством, еще глубже спрятать голову в песок, к тому же с первым попавшимся раздолбаем.

Линде поднял голову. На какое-то время он совсем позабыл о том парне. Никаких звуков не было слышно. Закончил ли он собирать вещи? Линде взглянул на часы. Кажется, он узнал звук мопеда сына на улице. В следующую секунду зазвонил телефон на его столе. Он автоматически схватил трубку.

6

— Добрый день, говорит фрау Кауфман. Я говорю с господином Линде?

Голос был ему незнаком.

— Да, это Линде.

— Я звоню вам в связи с происшествием на вашем занятии.

Ах, вот оно что, так это мать Сони.

— Да, понятно. — Вот только ее ему не хватало. — Я так и знал, что Соня сегодня же расскажет дома о произошедшем…

— Она это и сделала.

Линде заторопился:

— И я понимаю ваше возмущение. Однако хочу вас успокоить: сразу после занятий я поговорил с директором гимназии и настоял, чтобы мы немедленно созвали особое общее собрание преподавателей, дабы обсудить этот случай. Поверьте мне, для Оливера Йонкера это будет иметь серьезные последствия. Думаю, его дальнейшее пребывание в нашей школе окажется под большим вопросом.

— Господин Линде, я звоню вам не из-за семнадцатилетнего подлеца, я звоню вам из-за вас самого.

— Не понял?

— Соня мне только что рассказала, какие мудрые истины вы имеете обыкновение изрекать во время ваших занятий и тем самым создаете атмосферу, в которой выходки вроде тех, что позволили себе Оливер Йонкер и этот Корнелиус, или как его там, не кажутся мне слишком большой неожиданностью!

— Хоэнру, — отчеканил Линде, сбитый с толку напористым тоном фрау Кауфман.

— Что это такое?

— Это его фамилия — Корнелиус Хоэнру. Раньше их фамилия была фон Хоэнру, но потом семья отказалась от этого «фон». Его отец — адвокат.

— Скажите, вы не пьяны?

— Не пьян?.. Фрау Кауфман!..

— К примеру, верно ли, что вы за последние недели неоднократно внушали классу, будто евреи виноваты в том, что трава забвения до сих пор не может покрыть собою преступления немцев?

— Простите, но… — Линде, сидевший на стуле, выпрямился. Ну что за наглая баба! — Да это полная ерунда! Во-первых, я никогда не сказал бы ничего подобного, а во-вторых, эти слова вырваны из контекста.

— Да? А что же вы говорили?

О Боже! Но теперь он наконец узнал, откуда у Сони этот тон и манера разговаривать, словно допрашивать.

— Я, конечно, никогда не говорил о вине в связи с евреями. И такая вызывающая формулировка, как «трава забвения до сих пор не может покрыть собою преступления немцев», тоже не пришла бы мне в голову при столь серьезной теме.

— И какая же пришла вам в голову?

— Извините, фрау Кауфман, у нас сегодня выходные, и мне нужно на вокзал. Мы могли бы обсудить все это в ближайший понедельник…

— Послушайте, если верно все, что рассказывает моя дочь, то для меня происходящее на ваших занятиях — это скандал. И раз вы сейчас не желаете со мной говорить, я позвоню директору гимназии. А если он тоже не захочет со мной разговаривать — как я слышала, он ваш старинный друг, — то я обращусь в какую-нибудь газету.

— Подождите, я хочу сказать, успокойтесь же! Соня, очевидно, что-то не так поняла. Я уверен, все это можно прояснить.

— Я тоже. Так или иначе. Хочу понять, как могло дойти до того, что на вашем уроке моим родителям пожелали смерти в газовой камере, а Израиль назвали новым нацистским режимом и прокляли!

— Ну… — У Линде в голове вновь молнией сверкнула мысль, что семейство Кауфман, вероятно, евреи. — Это все были эмоции в конце жаркой дискуссии среди учеников. Такое время от времени случается. Ведь они хоть и получат в следующем году аттестат зрелости, все еще дети. И не всегда понимают до конца смысл некоторых высказываний и точек зрения. А если вы разрешите мне добавить: за Корнелиуса Хоэнру я ручаюсь. Сдается мне, он просто был не в себе. Так кричать ему вовсе не свойственно.

— Насколько я знаю, он то и дело бывает «не в себе». На любом занятии, когда речь заходит о вине немцев, он непременно намекает на ситуацию в Израиле. А вы эти намеки не пресекаете. Наверное, в душе вы тоже считаете евреев виновными?

Да она почти наверняка еврейка. Так, как она, сейчас уже никто не говорит. При этом Линде чувствовал, что вероятность того, что она еврейка, его подзадоривает, придает их телефонному разговору некоторую пикантность. Ибо, кроме как по телевизору, он, собственно, евреев и не знал. Единственный, с кем он имел дело, был его соученик по курсу педагогики больше двадцати лет назад. Однажды они вместе готовили доклад, и Линде помнил, что всю работу делал он сам: записывал лекции, перепечатывал, отыскивал нужные статьи в специальных журналах, в то время как Бенджамин, когда они встречались в его крошечной квартирке, всегда только возился со своим гоночным велосипедом и вместо педагогики беспрерывно болтал о девушках с их курса. Линде вспомнил о расхожем мнении, будто евреи весьма падки на немецких женщин, — наверное, в этом что-то было.

— Господин Линде?

— Да-да, я слушаю вас. — Линде постарался сосредоточиться. — Итак, нам, видимо, следует согласиться, что Израиль и евреи — не одно и то же и что критика государства Израиль вполне допустима и не должна сразу же вызывать какие-то упреки и подозрения. И если Корнелиус во время занятий несколько раз говорил об Израиле, то причина этого в том, что он, будучи активным членом организации «Эмнисти интернешнл», много занимается этим вопросом из-за нынешней ситуации на палестинских территориях. Я это знаю, потому что мой сын тоже работает в «Эмнисти».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: