— Пирог я буду печь в микроволновке, — говорит она вслух, — иначе он может пропахнуть индейкой.
Шон кивает, не слушая. Нацепив бифокальные очки, он в свой черед склоняется над «Joy of Cooking»: готовит свой собственный вклад в пирушку, сверяется с перечнем ингредиентов. Свежий ананас (он купил консервированный), клубника свежесобранная (у него быстрозамороженная), пол-литра рома, пол-литра лимонного сока, триста граммов апельсинового, двести пятьдесят — гранатового сиропа, две бутылки коньяка и два литра сока канадского ранета. Ему хотелось, чтобы к концу вечеринки гости как следует нализались, все без исключения, даже Бет — добродетельная, стойкая Бет, — а ничто лучше, чем пунш, не способствует бессознательному потреблению больших доз алкоголя. Кассирша в супермаркете, которая высчитывала ему суммарную стоимость всего этого, — хорошенькая, ну пальчики оближешь. «Вы устраиваете прием, мистер Фаррелл?» — спросила она. «Это так же верно, как то, что ваш костюмчик — прямо розовая конфетка, Дженис, — отвечал он, прочитав (уже не в первый, да и не во второй раз) имя на ее значке. — Не соблазнитесь ли прийти?» Она прыснула со смеху, даже не потрудилась ответить. Разумеется, он пошутил. Не мог же он всерьез вообразить, что эта семнадцатилетняя шелковистая нимфетка явится, чтобы поваляться в простынях с такой облезлой, ветхой развалиной, как он. Ох! — вздохнул он, да какая теперь разница (междометие «ох» Шон неизменно произносил на русский манер).
Повернувшись спиной к обеим женщинам, чтобы им не взбрело в голову ему помочь, он с консервным ножом наперевес атакует банку с ананасом, хотя повязка на большом пальце левой руки усугубляет его обычную неуклюжесть. И почему это бабы так услужливы? — спрашивает он себя, когда Патриция с губкой бросается вытирать ананасовый сок, брызнувший на стол. Чего ради они вечно мечутся взад-вперед, спеша людям на помощь? Почему бы им не заниматься своим делом, вместо того чтобы постоянно улаживать, разглаживать, начищать да подправлять чужие? Ну, а где бы я-то был без моих щелочек? Люблю я скважинки, и баста! Мои стихи аж лопаются от этого. Скважинки — смысл моего бытия, глубинная моя отрада, высокое мое призвание. Я бы так себя и назвал — Шон Скважинка Фаррелл.
Встряхивает банку, кусочки ананаса соскальзывают в чашу с пуншем, он проклинает свои трясущиеся руки, как заметно, только бы забыть… Ох, мамуля, одолжи мне твою память. Я бы уж сумел с толком использовать ее черные дыры.
Патриция опять наклоняется, чтобы оросить мертвую птицу. Юбка у нее слегка задралась, обнажая ляжки настолько, чтобы вызвать у Шона воспоминание о некоторых не столь отталкивающих свойствах дамского сословия.
— Как думаешь, Пачуль будет есть кости индейки? — осведомляется она, но Шон ее не слышит, ведь она, так сказать, сунула голову в печь — совсем как та колдунья, которую, вспоминается ей, Гретель тут-то и затолкала внутрь. Может, все дети мечтают всунуть свою мать головой вперед в печку и зажарить до полной готовности?
— Прошу прощения? — отзывается Шон, сражаясь теперь уже с клубникой (в морозильнике она так окаменела, что из коробки не извлекается, теперь изволь ее оттуда выламывать, откалывая мелкими кусочками).
— Так что, ест Пачуль индюшачьи кости или нет? — повторяет Патриция, выпрямляясь и поворачиваясь к нему с улыбкой. Она прелестным движением подхватывает снова выпроставшуюся прядь, чтобы заправить обратно в прическу, откуда она тотчас выскальзывает опять.
— Понятия не имею, я в первый раз готовлю индейку, — говорит Шон, можно подумать, будто не они ее готовят. — А эти кости не могут расщепиться и застрять у него в глотке, так что он задохнется? — Образ расщепленных костей воскрешает в его памяти недавний отвратительный опыт с колкой дров.
— Ну, вряд ж, — отзывается Кэти. — С кошками да, так бывает. А для собаки птичьи кости не проблема, они их заглатывают, даже не жуя. У Пачуля будет такой пир, как никогда в жизни.
(Этой шутке, вернее сказать, этому мифу насчет Пачуля уже десятки лет. Когда в 1962 году умер отец Шона, а его мать под тем предлогом, что где-то неподалеку от Бостона у нее есть дальний родственник, решила попытать счастья в Америке, Пачуль впервые явился ему на корабле во время плавания. С тех пор он ни капельки не постарел, не изменился: все та же экспансивная, любвеобильная черно-белая дворняга, в безумной жажде привлечь к себе внимание склонная сметать все на своем пути и создавать в доме хаос. Шон посвятил псу уйму стихов. Он кормит его костями и объедками, дважды в день выгуливает в лесу и, садясь за письменный стол, восхваляет в стихах, тюкая по клавишам машинки. Никто из его друзей никогда не видел Пачуля, но все его уважают, потому что в него верит Шон.)
Глава III. Патриция
Ах, милые мои цветики. Бутоны и почки, те, что прыщут, прыщики мои, и обрящут цвет, те, что не вскрылись, и уже высохшие, всем вам суждено возвратиться в лоно своего творца…
Начнем, если вы не против, с Патриции Мендино. Будьте уверены, я отнюдь не намерен, по крайности до поры до времени, вмешиваться в дела ее сынка Джино. Он прекрасно выпутается сам. Хирурги удалят доброкачественную опухоль на его голени, тем все и кончится, он сможет вести нормальную жизнь. Он станет ювелиром, поселится в Нью-Мексико, женится и обзаведется сыном, которого в честь своего папаши назовет Роберто. Зато его брата Томаса я умыкну на тот свет в возрасте двадцати шести лет: это случится на кошмарной 128-й улице — окраинном бостонском бульваре, где столкнется разом полдесятка машин.
Когда Патриция узнает о смерти сына, ее организм отреагирует престранным образом: он начнет производить молоко. Ее пятидесятилетние груди болезненно набухнут. Это вселяет тревогу, да и неудобство ужасное. Поблизости не найдется сосунков, чтобы облегчить ее состояние, а обратиться в аптеку на углу заказать молокоотсос она, в ее-mo годы, постесняется. Холодные ванны, горячие компрессы, ничто не поможет… Ах, это ведь я проскользнул в нее. Отек через некоторое время рассосется, но ее прекрасная грудь станет той гостеприимно, как в хорошей лавке, распахнутой дверью, в которую войдет судьба, приняв форму новообразования. Патриция ничего не заметит Медленно, спокойно болезнь примется разрушать ее тело.
В шестьдесят лет она выйдет на пенсию и лишь тогда обретет свой истинный смысл жизни: кормить птиц. Она будет их прикармливать без устали. Будет петь для них и ворковать. Ей захочется давать им грудь. Грудь, уже причиняющую ей страдания. Она станет испытывать режущие боли, потом уже и в плечах, в подмышках, в руках, в ребрах, в спине. К врачу она не пойдет. Ни с кем больше не станет видеться. Ее волосы поседеют, поредеют. Темные глаза уменьшатся и наполнятся пугливой злобой. Она утратит контакт со всем, что ни есть реального, за исключением птиц — они же сотнями будут слетаться в ее садик и обжираться. Стоит ей выйти из дому, они, весело хлопая крыльями, будут садиться на нее, прыгать по голове, по плечам и рукам, задавая целые концерты бессвязного щебетанья. Она будет тяжким трудом добывать для них пищу. Разузнает, для кого приберегать раздавленных насекомых, для кого — зерна, апельсиновую цедру, маргарин. Станет тщательно, любовно готовить для них угощение, совсем как некогда ее бабушка стряпала на всю семью. С ними вместе она будет читать перед едой благодарственную молитву, петь им арии из опер и старинные сицилийские серенады. Забытый язык ее детских лет вернется к ней, и она, рассыпая вокруг зерна и хлебные крошки, будет стрекотать им по-итальянски: «Venite, carissimi miei, uccelli miei, beliissimi miei, mangiaie, mangiaie, buon appetiio…"[8]
Так будет продолжаться несколько лет. Для соседских детей Патриция станет «дамой с птицами», «психованной», «ведьмой». Стоит им подойти поближе, она будет огрызаться на них, боясь, что они распугают ее обожаемых птичек. Рак, распространившись еще шире, запустит когти в ее мозг, помрачит рассудок; вскоре она утратит даже способность вести свое домашнее хозяйство и стряпать; соседи, обеспокоенные зловонием, исходящим из ее жилища, позвонят куда положено, и энергичная сотрудница социальной службы явится к ней, дабы «оценить степень слабости». Заполнив вопросник, она тотчас придет к заключению, что слабости у Патриции вполне достаточно для незамедлительного помещения в приют; там ее подвергнут обычному медицинскому осмотру, результаты окажутся такими, что у врачей глаза на лоб полезут. Тут у Патриции начнется бред, она станет проводить часы напролет, громко молясь святому Франциску Ассизскому и понося всех прочих смертных; своим похабным сквернословием она будет приводить в оторопь видавших виды докторов, на чудовищной смеси английского с итальянским клеймя их с утра до вечера, и так вопить, что надорвет связки, это будет уже не голос, а скуление.
8
Идите сюда, мои драгоценные, мои пташки, хорошенькие мои, кушайте, кушайте, приятного аппетита… (ит.).