В более раннем круглом «Поклонении» — тондо, еще перегруженном обилием персонажей и предметов, ощущается переход от наивного «карнавала» Беноццо Гоццоли к выражению интеллектуальной поэзии. Еще не изжито традиционное любование всякого рода занятными деталями: крохотной обезьянкой, собакой, не говоря уже о больших лошадях. Но в своей переходности к новому толкованию старой легенды тондо сложнее простого перечисления любопытных курьезов. В нем еще нет героев, поскольку ни изображенная масса поклоняющегося народа, ни даже Иосиф с Марией, показанные весьма суммарно, не могут быть ими. Героями становятся архитектура и среда, сгущенно передающие общую «историческую» идею. И в этой, уже одухотворенной, активной, а не просто «окружающей» атмосфере, где все арки сооружений идеально круглятся, они держат фактически всю перенасыщенную подробностями композицию и весь круг обрамления, иначе бы все здесь рассыпалось.

Руины даются в картине как намек на античность, выражая преемственность ее с христианским миром, воплощенным в фигурах Иосифа и Марии. Но всего удивительнее сходство их не с разрушенными, а с воздвигаемыми постройками. Эти новые своего рода идеологические «замки на песке» знаменуют для Боттичелли и Медичи приближение нового расцвета культуры, как свидетельство возрождения античности в проникнутом христианским содержанием настоящем.

Даже экзотический павлин в этом плане не случаен, как намек на желаемое приобщение к красотам и тайнам Востока, столь занимавшее мечтания Мирандолы. Однако всей этой удивительной встрече разнородных веяний еще не хватает непосредственности человеческого контакта. Библейская бедность Святого семейства выглядит отрешенно от суетной гордости разодетых современников Сандро, два мира соседствуют, так и не сливаясь вполне.

«Поклонение волхвов» из Уффици, включающее в себя автопортрет Боттичелли, знаменует вступление художника в творческую зрелость. Бывшее прежде предлогом для сказочного или бытового рассказа здесь получает принципиально иную окраску. У предшественников Боттичелли в сюжете «волхвов», будь то Мазаччо или Пизанелло, Фра Анджелико или Гоццоли — так или иначе наблюдалось стремление передать обстановку Евангелия, у Сандро иное — желание докопаться до значения события. Для этого им представлены действующие лица минувших или будущих исторических драм.

Несмотря на присутствие чуть ли не тридцати «исторических» персонажей, в картине не ощущается перегруженности — благодаря компактности разделения на две уравновешенные группы, отделенные выразительной паузой от центра картины — третьей группы Святого семейства. Такая постановка, казалось бы, логично ведет к треугольной композиции в традициях школы Верроккио, но Боттичелли с присущей ему нелюбовью ко всякому геометризму избегает отчетливо выраженной треугольной схемы. Последовательно отступая от главной оси, он предпочитает, скорее, музыкально-ритмическое членение картины на три «такта» — так намечается здесь чуть нервическая музыкальность, которая столь разовьется в его искусстве впоследствии.

Во внешнем движении две группы волхвов выглядят замкнуто, однако внутри них возникает легкое колебание, которое постепенно выливается в целую тонко-разнообразную гамму в лицах и жестах людей — от явного беспокойства до самоуглубленной сосредоточенности. Отмеченное целой серией разнообразных наклонов волнение, словно легкая рябь на поверхности моря, пронизывая группы ступенчатым ритмом, постепенно стягиваясь, затухает совсем в отрешенном спокойствии торжественных вертикалей центральных фигур. Но во всех вариациях господствует особого рода достоинство, где талант и незаурядность ума возводятся в избранность, словно в новую добродетель.

Комплекс развалин, скал и навеса, под которым укрылось Святое семейство, образует законченную сценическую конструкцию, где каждый элемент является символом определенной идеи. На темы бедности и разрушения, воплощенные в развалинах и деревянном навесе, контрастно отзываются, как само воплощение весны, кустики нежной травы и неярких цветов, процветших среди суровых расщелин, голых камней и холодных скал — истинные ростки Возрождения.

Картина воплощает понимание истории, в котором универсальность священных преданий древности сопрягается непосредственно с сегодняшним днем и в нем — с оживлением символов античного мира. В «Поклонении» Боттичелли происходит воочию вожделенная для гуманистов встреча язычества с христианством, свидание древней и новой мудрости. Единый подход к достоинству персонажен позволяет автору сочетать в «Поклонении» на равных прошлое и будущее, живых и умерших — ушедших из жизни Пьеро и Козимо Медичи рядом с их многообещающими потомками Лоренцо и Джулиано. Идея рождения новых духовных связей непосредственно вырастает из восстановления утраченных или забытых драгоценных звеньев культуры.

Так начинается воплощение заветной для Боттичелли идеи духовно-весеннего обновления, ставшей сквозною линией всего творчества художника. Отныне он ищет приметы грядущей весны повсюду — и находит подчас в самых неожиданных местах. И вместе с этим в нем возрастает осознание своего времени как начала начал, как первичной точки отсчета, увеличивая возможность самой высокой оценки настоящего. И Сандро Боттичелли, как человек Возрождения, может быть, даже более многих ощущает свое беспокойное время в себе. Дерзание его молодости все готово осилить.

Глава II

НЕВЕСТА ВЕТРА

Ты, госпожа, мне душу прояснила,
Меня на крыльях подняла,
В обитель неба вознесла,
Моим словам дала святую силу;
И к той, чей несравненен образ милый,
Меня, любовь, ты привела
И в сердце мне забвенье зла
И помыслы чистейшие вселила.
Благодаря тебе одной живу я,
Сгорая в сладостном огне,
В котором так отрадно мне
Питать надежду, без границ благую.
…………………………
Безрадостным умрет,
Кому, любовь, ты жизнь не осветила.
Пьетро Бембо (Пер. О. Румера)
«Добродетели» и героини

Все заставляет предположить, что Сандро Боттичелли унаследовал от своего учителя Липпи не только премудрости его живописной поэзии, но — в придачу — воспринял его неискоренимое пристрастие ко всем наслаждениям жизни и более всего — к любовным. Однако вместо почти патриархальной простоты фра Филиппо Боттичелли первым из художников с невиданной прежде изысканной сложностью передал в своей живописи бесконечно изменчивый облик любви.

Но чем сокровенней и ближе для Сандро были эти его стремления, чем глубже погружался художник в своего рода эротическую мистику в искусстве, странствуя по «извилистым холмам восхитительного наслаждения» (Мирандола), тем небрежнее и насмешливей отзывался он на всяческие обращенные к нему чрезмерно откровенные намеки по поводу «амурной» тематики в его жизни. В немногих более или менее достоверных словах Боттичелли, дошедших до нас исключительно в пересказе, ощущается неизменно какое-то ускользающее лукавство, сквозь привычную шутливость проглядывает затаенно неистребимая меланхолия. Так с легковесностью отпетого повесы отшутится Сандро на игривость магистрата Томмазо Содерини, озабоченного вопросом его несостоявшейся женитьбы: «Прошлую ночь я видел во сне, что я женат; я проснулся в таком горе, что не мог более уснуть. Я встал и до рассвета бродил по Флоренции, как помешанный».

В самом деле, ничто не пугало художника больше, чем житейская, бытовая сторона любви, которой грозят обернуться строгие узы законного брака. Достойный духовный сын жадного до жизни фра Филиппо, и в этом вопросе пойдя еще дальше него, Боттичелли не связал себя ни монашеским обетом — дабы не лишаться многих утех, ни женитьбой — дабы ничем не ограничивать их, а заодно облечь ореолом таинственности, который он так любил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: