— Тебе в школу пора! — напоминает мать.
Но за меня неожиданно заступается бабушка.
— Пусть сходит со мной, Шаходат-бану, развлечется немного бедный мальчик, — говорит она, накидывая паранджу. — Все — кто в горах, кто в загородных садах, а он извелся тут, бедняжка…
«Сегодня бабушка очень добрая!» — отмечаю я про себя и бегу впереди, радуясь неожиданной прогулке.
Бабушка поминутно задерживается, с каждой встречной женщиной здоровается, расспрашивает до мелочей: «Откуда вы? С базара? Какая цена на тюбетейки? Хорошо ли продали?» Если попадется на пути дом получше, она обязательно остановится. Полюбовавшись, скажет, обращаясь ко мне: «Л довольно-таки красивый и добротный!»
Немного времени спустя мы выходим к большому каналу. Идем живописным берегом. У воды — мельницы, крупорушки. По каналу плавают стаи уток. Я останавливаюсь, опускаюсь на корточки у самой воды, пугаю их. Птицы, хлопая по воде крыльями, убегают на середину канала. Утки красивые. Особенно нравятся мне селезни. Разыграется, нырнет и окатит себя водой до самого хвоста с яркими завитками, блестящими на солнце. Я видел, такие перышки носят молодые женщины, заложив за ухо…
— Вай, ну и проказник же ты! Осторожнее, свалишься поскользнувшись! — испуганно кричит бабушка.
Мы идем вдоль берега, то и дело останавливаемся: бабушке, как и мне, любопытно понаблюдать, как работают мельницы и крупорушки. Когда доходим до мостка, перекинутого через канал, я пропускаю бабушку вперед, а сам с разбега одним махом добираюсь до половины бревна и останавливаюсь как раз на середине канала, на пути плывущих по течению уток. Сажусь верхом на бревно, пускаю в дело руки, ноги, кричу: «Кыш-кыш-кыш!» Бабушка бледнеет, сердится:
— Он же чуть держится, шаткий, как волосяной мост через ад. Как ты не боишься, сорванец? Сейчас же переходи сюда! Второй раз ни за что не возьму тебя в гости….
Мосток, и правда, шаткий, ненадежный. Одно гнилое бревно! Люди по необходимости пользуются им иногда. А ребята из озорства перебегают по нему ради забавы. Я прислушиваюсь к хлюпанью воды под бревном, и в сердце мое забирается страх. Тихонько перехожу на другой берег к бабушке.
— Глупый! Никак, ну, никак не наберёшься ума. Пусть только отец приедет, обязательно нажалуюсь ему! — журит меня бабушка, качая головой. — Вот увидит хозяин уток и отхлещет тебя лозиной.
— Да я хотел хоть одно перышко с завитком вырвать для сестренки Каромат…
— Хм… — с досадой хмыкает бабушка и спешит дальше. — Идем быстрее, время позднее уже! — хмурится она.
У каждой мельницы стоят табуны ишаков. Люди привозят на них пшеницу, пшено и увозят муку, толокно. По пути я осторожно заглядываю в одну-две мельницы. Внутри шум, стук, грохот. Люди с головы до ног запорошены мукой. Они громко перекликаются, потому что из-за шума плохо слышат друг друга.
Зять наш оказался у своей крупорушки — борода отросла, свисает клочьями, одежда пыльная, грязная. Меня он встречает обычно:
— А, племянник! Заходи, заходи. — А поздоровавшись с бабушкой, как всегда, тут же начинает свои жалобы: — Плохо у меня с головой. Мозги болят день и ночь.
— У вас всегда так! — досадливо отвечает бабушка. — Велите поворожить, пошептать, покажитесь лекарю! — говорит она и, не дожидаясь ответа, проходит во двор.
Бабушку тотчас окружает куча мелюзги. Все грязные, оборванные. Тетка, поминутно кашляя, торопливо подкладывает пучки камыша под большой котел, в котором поджаривалось пшено. Печальная и усталая, она здоровается с бабушкой и снова возвращается к котлу.
— К тебе когда ни приди, все ты у котла. Все — пшено, пшено. До смерти доведешь себя с этим пшеном! — с горечью и сочувствием говорит бабушка.
Я тоже подхожу к котлу. Пшено потрескивает, как раскаленные угли. В горсть взять нельзя — горячее. Я принимаюсь совать под котел пучки камыша.
Тетка с бабушкой присаживаются на корточки неподалеку. У них начинается обычный, с жалобами, с горестями, разговор.
В калитку неожиданно вошел зять. Взглянув на котел, над которым уже поднимается легкий дымок, он выкрикнул хриплым от злости голосом, сердито вытаращив глаза на тетку:
— Пшено-то сгорело! — подбежал к очагу и большой шумовкой принялся торопливо выбивать пшено.
Мне уже наскучило сидеть у котла. Я тихонько вышел со двора и побежал в крупорушку.
Крупорушка зятя была двухпоставной. Один постав был застопорен, а второй с глухим стуком, сотрясая землю, рушил просо. Я ненадолго остановился у порога, прислушался к грозному шуму воды. Осмотрелся кругом. В одном углу стоят лампа со сломанным закопченным стеклом, чайник с отбитым носиком, немытая, вся в скобках, пиала. На полу облезлая наполовину овчинная подстилка, грязный, засаленный чапан — вот и все.
Я тихонько обошел работающий постав. Затем приблизился к застопоренному. Вытащил какой-то клин, совсем лишний, как мне показалось. Постав вдруг заработал, застучал. От испуга я растерялся, не знаю, как остановить. Потом со всех ног бросился во двор. Крикнул, запыхавшись:
— Дядя! Крупорушка пошла! Скорее!
Бабушка с теткой переглянулись растерянно, а зять бросился к калитке.
— Э, дурень! Цеплялся, наверное. Жить, что ли, надоело тебе?
Не отвечая, я бежал следом за ним. Зять без всяких усилий легко остановил порожний постав. Грубо крикнул на меня:
— Убирайся отсюда! — Потом мягче объяснил: — Это сложная штука, малыш. Чтобы около нее ходить, умение нужно, надо знать ее язык.
Вокруг крупорушки, как и вокруг мельниц, множество воробьев, горлинок. Я начал гоняться за птицами. И тут неожиданно на берегу появилась кучка ребятишек. Наскоро раздевшись, они как попало швыряют одежду и один за другим ныряют в воду. С наслаждением плавают, широко взмахивая руками. Потом вылезают на ветки огромных талов и карагачей, растущих по берегу, бросаются в воду вниз головой. Надолго исчезают под водой и внезапно всплывают далеко-далеко. Я завидую им. «Может, и мне искупаться?»— думаю про себя. Но не решаюсь потому, что не умею плавать, а сознаться в этом стесняюсь ребят. Довольствуюсь тем, что бултыхаю в воде ногами, опустившись на траву. Прохаживаюсь вдоль берега. Ветви талов клонятся низко-низко, вот-вот достанут до воды. Всюду свежая зелень травы. Я ложусь, вглядываюсь в небо. Хорошо!..
Вдруг слышу голос дяди:
— Эй, смотри, на беду еще свалишься в желоб! Хватит уже, иди в дом! — говорит он и опять скрывается в крупорушке.
Тетка ставит помятый, закопченный самовар, расстилает скатерть, на старом подносе приносит куски черствых лепешек. Во дворе у них стоит старое тутовое дерево, толстое, с раскинувшимися корявыми ветвями.
— В этом году наш тут родил прямо-таки сверх всякой меры. Ждали вас, ждали, вы не приходите… Патоки наварили немного. Пойду взгляну, может, осталось. — Бедняга тетка бежит в дом и приносит полпиалы патоки.
— Очень вкусная патока! — говорю я, макая кусок лепешки.
Низенькая темная мазанка, готовая развалиться терраса. Рядом маленькая тесная каморка для угля. Попив чаю с патокой, я, когда убрали скатерть, влезаю на крышу. Вокруг много таких же мазанок, они вплотную примыкают друг к другу. Я бегаю по крышам. Некоторое время спустя, вижу толпу народа, впереди несут похоронные носилки. От других ребят, игравших тут же на крышах, узнаю, что хоронят столетнюю старуху. В толпе много стариков, молодых парней, подростков. Одних ребятишек не менее четырех-пяти десятков — все в халатах, подпоясанные платками, идут следом, плачут, причитают: «Бабушка!»
Перескакивая с крыши на крышу, я возвращаюсь на теткину мазанку, наклонившись над стрехой, кричу:
— Бабушка, бабушка! Столетняя старуха умерла! Вол, несут… Народу много-много!..
— А? Что он говорит? Кто там умер? — спрашивает бабушка.
Тетка, копошившаяся у очага на дворе, поднимает голову:
— Бедная. Очень почтенная старуха, сто третий год пошел ей. Иногда она приходила ко мне посидеть, побеседовать. Еще крепкая была, бодрая. Внуков, правнуков у нее — уйма!