Вперед, о человек! Весь мир огромный —
твой дом, отсюда вечный оптимизм;
скользя над бездной, — горький реализм! —
ты не пугаешься загадки темной.
Под гнетом бед, в печали неуемной
тебе защитой стал алкоголизм;
исток твоих трагедий — анархизм;
твой адюльтер — приют любви бездомной.
Вперед! И пусть перевернется мир —
во имя высших прав терпя лишенья,
ты бьешься… за вооруженный мир.
Наука же хваленая твоя
дала тебе изведать в утешенье
непоправимый вкус небытия.
Было некогда время любви идиллической,
и наука еще не была прагматической,
и мораль, перепутав земное с небесным,
Пела славу девицам невинным и честным.
Чистым девам тогда представлялась ужасной
проза этого мира, реальности властной,
и пятнадцатилетних прельщали без меры
розы мира иного, мечты и химеры.
Но с тех пор, как наука подвластна мужчине,
стал сочувствовать он их ничтожной судьбине,
и теперь прилагает немало старания,
чтоб улучшить их нравственное воспитание.
Убоясь, как бы девы не вышли из правил,
он единственный путь им покуда оставил —
не в цене образованность и добродетель,
лишь была бы семья да законные дети.
Нынче девочки знают с пеленок отлично,
что любовь к идеалу глупа, непрактична.
Их наука — найти с положением мужа;
киснуть старою девой — что может быть хуже!
Не бывает сегодня наивных простушек!
Есть у каждой запас хитроумных ловушек,
и Невинность, предавшись сомнительным хлопотам,
испарилась навек с преждевременным опытом.
Нынче брак по любви, безусловно, не принят —
ведь любовь в нищете раньше срока остынет.
Пусть любовь подождет — ей не станет обиднее,
если дева найдет что-нибудь посолиднее.
И уж если мужчина задумал жениться —
пусть он после не кается и не дивится,
что его половина одной половиной
остается с ему неизвестным мужчиной.
Как болит у них кровь!
Кашель мертвым узлом захлестнул им нутро.
Хлеб их тверже, чем в шахтах упрямая крепь.
Дни похожи на ночи,
а ночи похожи на раны.
Как им трудно ползти по широтам
зауженных штолен,
продираясь сквозь жала москитов!
Как ложится руда
синевой под глазами
шахтерских детишек!
И ни рисом,
ни хлебною коркой
нельзя почему-то заткнуть
эту глотку всегдашнего голода…
Холодом
обжигает дубленую кожу,
и древний озноб
шевелит их индейские космы.
Оловянная пыль
им врачует
отверстые раны, и боль
заползает в туннели
рентгена.
Как дрожат оскверненные недра!
Как едкий гранит
прирастает, врастает в шахтерскую кожу…
И все же
вдруг подкатит надежда
соленым комком
к пересохшему горлу.
Как улыбчиво утро
в своем отрешенном покое.
Ветер щедро вливается в легкие,
зреет пшеница, пророча
свой колос —
простой и насущный…
И нельзя побороть искушенье —
усесться над пропастью смерти
и, вкушая отраву торжественной коки,
погрузиться в пучину видений…
Только все же сильнее желанье
прорасти сквозь темницы забоев
прямо к солнцу,
к пророческим зорям
и с яростным кличем сломать
хребет вековечному гнету.
Как болит у них кровь!
Кашель мертвым узлом захлестнул им нутро.
Их увечья — как будто пощечины.
С каждой
проступает все явственней облик их смерти.
Да и смерть — это просто
кровавая рана,
отверстая рана,
свербящая рана
шахтера.
В этой стране окаменелого плача
грозы колотят в черные барабаны
и соколы за неподвижные крылья прибиты
к высокому хрусталю мрачного неба.
О, кто ты, прерывисто рыдающий призрак
со сломанной шпагой, с сумеречными очами
и со спутанными волосами утопленника?
Каменная глыба, спящая под солнцем, покрыта
золотистым мохом и серым лишайником,
но она вздыхает древней грудью, мечтая
об огненных ласках первозданных бурь.
Там вдалеке, среди бесформенных утесов,
слышно рычание пум,
и треск ломающегося льда,
и чистый серебряный перезвон снежных колоколов,
и голоса боливийского ливня,
а ветер вздымает похожие на змей
туго заплетенные косы индейских принцесс.
В прозрачном меде мелодичных флейт
утро перебрасывает с вершины на вершину
легкие мосты из пепельной мглы
и одинокая птица роняет свою холодную песню
капля за каплей, как острый рубин за острым рубином.
Эти скалы некогда были стройными девами
и воинами в шлемах из кактуса или металла,
которые охотились за воздушными викуньями
[78] и разбрасывали по небу стрелы, похожие на блестящих рыб.
А теперь, укрывшись каменными шкурами, и девы и воины спят.
Вот она страна сокровищ,
где слова всегда остаются зажатыми
за широкими пылающими губами.
Дикий дрок пустыни
раскрывает свой зонт, источающий слабый запах,
над горячим коралловым зевком заспанного оленя,
который соткан из легкого тумана.
Оленю вчера угрожала засада
осторожных и незримых ловчих
и стрелы, летящие из созвездий;
пропасть поглотила его стройную самку
с окрыленными ножками и страстными глазами.
Рядом с немыми существами, дремлющими в камне,
под небесным куполом у подножия гор,
тысячелетняя нагая вода
сонно лепечет в зеленых гитарах своих берегов.
На заброшенных дорогах, на которые льет дождь
сквозь неподвижную сажу непроницаемой ночи,
остаются следы перелетных птиц и бродячих сердец…
Есть час, накапливающий неосязаемую сладость,
тоску пламенеющих звезд и темнеющей бездны,
в этот час складывает руки странствующая смерть
под аккомпанемент приглушенной музыки,
и только монашеское пение дождя, падающего в песок,
ласково омывает и горький мирт, и злаки.
А дерево капули зажигает индейскую кровь
в ягодах, полных ярко-красного сока,
и по его ветвям восходит аромат
набальзамированных аравийских мумий.