— Смотри, какие большие выросли, — жена подталкивает всех троих к отцу. — Подите же, поцелуйте тятеньке руку.
Но дети боязливо прячутся за мать, девочка даже собирается заплакать. А отец, сморщив лоб, прячет большие руки в карманы куртки.
— Глупенькие! — жалобно говорит Смилгиене. — Отца не признали… — Она необычайно быстро мигает глазами и комкает фартук. — Ах, сколько я натерпелась с ними за эти два с половиной года! Аннеле все хворает и хворает, одну оставлять нельзя, а на работу идти надо… Надо идти — на этих двоих одного хлеба не напасешься — жрут как черти!.. Озоруют и дерутся — сладу с ними нет. Ну, теперь погодите! — трясет она головой. — Теперь отец дома, теперь вам достанется… Меня не слушались, а вот как возьмет отец ремень — клочья от вас полетят… Ты за них возьмись, — говорит она, кивая головой на мальчишек.
У Смилги руки в самом деле нащупывают туго затянутый поверх штанов ремень, на лбу у него собираются складки.
— Чего раскаркалась, как ворона! Поди собери поесть…
Солнце светит ему прямо в лицо. В карих глазах виден зверский, ненасытный голод. Кажется, этот голод много лет мучит его.
Смилгиене вздрагивает и сбивчиво тараторит:
— Поесть… ну да! Я тут болтаю и совсем позабыла, что ему есть охота, путь-то какой прошел. Сейчас посмотрю… Давеча мясо зажарила, и молоко… как бы не остыло… В плиту, правда, поставила… Сейчас посмотрю… сейчас! — Дырявая юбка бьет по ногам Смилгиене, пока она бежит в батрацкую. Оттуда давно уже доносится детский плач.
Дети, сбившись в кучу, разинув рты, широко открытыми глазами смотрят на отца. В их глазах столько любопытства, недоумения и радости, что у Смилги от злобы вспыхивают щеки.
Девочка боязливо ковыляет вперед.
— Тятя, ты конфетку принес?
У всех загораются глазенки. Ведь мать так часто уговаривала детей, обещая им сласти. Возвращение отца теряет для них всякий смысл, если у него нет конфет. И от предвкушения знакомого им только по названию лакомства из грязных ртов текут слюнки.
— Что ты сказала? — притворно ласково спрашивает Смилга, но лоб у него морщится еще больше. Затем он поворачивается к старшему мальчику и говорит таким же голосом:
— Микель, поди сюда!
Но Микель делает шаг назад.
— Не пойду…
— Дурак! Иди, когда зовут…
— Ты побьешь…
— Да иди же… не побью… Ну, иди, говорю!
— Взаправду не побьешь?
— Слушай, гаденыш… Слушай, раз тебе говорят: не побью!
— А дашь мне что-нибудь?
— Дам… Подойди сюда, увидишь.
— Скажи ей-богу, что не будешь бить!
— Раз тебе, сво… Ей-богу, не буду!
Микель боязливо идет к отцу, внимательно следя за каждым его движением. Но отец сидит спокойно, лишь в опущенных глазах его сверкает злой огонек. Но как только Микель подходит ближе и до него можно дотянуться рукой, отец хватает его и зажимает между колен.
— Так. Ну, а теперь получай… — говорит он и неторопливо расстегивает на животе ремень.
Мальчуган бледный, онемевший, широко открытыми глазами смотрит на отца.
Ремень начинает работать. Стремительно извиваясь, он хлещет покрытую рубашонкой спину, голые, потрескавшиеся ноги. Отец уже вспотел, у него устала рука, а мальчуган все стоит, стиснув зубы, с опущенными глазами, и даже не шевельнется.
— Ишь какой храбрый, поганец… — задыхаясь, говорит Смилга, и ремень начинает взлетать еще быстрее. — Проси, шельмец, проси… проси…
Но у паренька словно рот заколочен гвоздями, хотя, бывало, в таких случаях на его крик сбегались все соседи. Только большие тонкие ноздри его вздрагивают, а грязная, заскорузлая рубашка липнет к вспотевшему телу. Отец уже давно перестал пороть, а Микель все еще стоит и смотрит в землю.
— Ну, иди, чего стоишь, как одурелый! — толкает отец мальчугана. — Янцис! Поди сюда!
Но Янцис, видевший, какая участь постигла брата, с воем бросается в бегство — только голые икры мелькают, когда он ныряет между досок забора и исчезает в хозяйских коноплях. Девочка с плачем, спотыкаясь и все время оглядываясь, бежит за Янцисом.
Отец за ними не гонится: жарко, он еще успеет задать трепку этой мелюзге. Все одно…
Жена выходит во двор.
— Иди же, поешь.
Смилга медленно встает и, подпоясываясь, шагает в дом.
А выпоротый Микель забирается на вершину прошлогоднего стога соломы — его любимое местечко — и, растянувшись на животе, подперев обеими руками голову, лежит там до самой темноты. Стиснув зубы, влажными глазами глядит он куда-то вдаль — за луга, за лес, за облака.
В батрацкой Смилгиене хлопочет и суетится возле мужа.
— Ешь, — вот мясо, сало, молочко… Остыло малость, и ребятишки, будь они неладны, верно уж хлебнули. Разве от этих пострелов убережешь! Вот хлеб — немного зачерствела краюшка, но другого у меня нет. Ешь… Нож у тебя есть?
Нож у него есть. Но, вытащив его и раскрыв, он все еще не начинает закусывать, а, наморщив лоб, злобно смотрит в угол, на кровать, где под одеялом что-то барахтается и хнычет.
— Это еще что?
Жена, всполошившись, кидается к кровати.
— Да это Карлит… Захворал, верно: все хнычет, все мечется… Каждую неделю хожу к знахаркам…
— Какой это Карлит? — орет Смилга, хотя прекрасно знает, какой это Карлит. Его душит злость — еще один дармоед на шею…
— Да твой же… наш… — запинаясь, объясняет жена. — Вот только что третий год пошел… На пятый месяц после того, как тебя… как ты ушел, родился… Холодно птенчику моему! — Она поднимает с кровати большого, толстого мальчугана, — от жара он красный, весь в поту, — и, уложив обратно в постель, принимается его укутывать в бесчисленные одеяла и шубенки.
Смилга ест с увлечением. Карманным ножом он выуживает из растопленного жира куски мяса, тащит их к краю миски и хватает всей пятерней. На мясо он обильно накладывает ножом запеченный творог и отправляет в рот, как следует закусывая хлебом. Время от времени он мычит — уж больно крепок засол, — подносит миску ко рту и большими глотками тянет жир. Рот он вытирает рукавом пиджака, а руки о штаны. Уже виднеется дно миски, а краюхи хлеба как не бывало.
— Хлеба! — вдруг орет Смилга так, что жена вздрагивает.
— Больше нету, муженек… я ведь сказала: последняя краюшка… У хозяйки заняла.
Смилга мрачно доедает мясо без хлеба.
— О господи! — вдруг вздыхает Смилгиене. — Знал бы ты, как я тебя ждала… Всю неделю глаз не смыкала. Все чудится: вот-вот постучит в дверь, вот услышу шаги. Встану, прислушаюсь — ничего… а немного погодя — опять. Голова стала болеть, чуть не ослепла от слез… Ох, ох!
— Глупая ты баба, — бурчит Смилга сквозь зубы.
— Легко ли жить… Разве можно одной с этакой оравой детей! Ни на хлеб, ни на одежду не заработать. Да и на работу ходить времени нет! Вот он как орет, на шаг отойти нельзя… Истинное наказание!
Смилга складывает свой нож и прячет его в бездонный карман штанов.
— А люди, люди… — продолжает, чуть не плача, Смилгиене. — Когда нет своего угла, каждый тебя ногой пнет. В лесу, со зверями — и то лучше: попадешься им в лапы, сразу растерзают, а люди понемножку, по капельке сосут кровь…
Смилгиене вдруг умолкает, — в комнату входит хозяин, молодой красивый мужчина. Он долго трясет Смилге руку, пристально всматривается в его бледное лицо. Не найдя сразу, что сказать, садится и с минуту молча барабанит пальцами по столу.
— Вернулся, значит? — неуверенно начинает наконец.
— Д-да, вернулся, — нехотя отвечает Смилга и, прикрывая рот рукой, зевает. После сытного полдника его клонит ко сну.
— Это хорошо, — мямлит хозяин. — Хорошо… Только вот отощал ты.
Смилга пожимает плечами.
— Два с половиной года…
— Да-а… Ну, а работу уже нашел?
— Работу? — удивляется Смилга. — Только вернулся, — неужто сразу побегу работу искать. Надо отдохнуть.
— Отдохнуть? — ухмыляется хозяин. — Мало отдыхал, что ли?.. Куда думаешь податься?
— Не знаю, надо осмотреться?
— Может, возьмешься очистить канавы на паровом поле? У меня в этом году людей маловато, работы — уйма: навоз возить надо, рожь жать пора, ранний лен теребить… Я потому и нанял твою жену: к страде, мол, муж вернется. Шесть копеек за сажень… ну как, пойдешь?