Часть первая. Йена

Как овцы, жалкою толпой
Бежали старцы Еврипида.
Иду змеиною тропой
И в сердце темная обида.
Но этот час уж недалек:
Я отряхну мои печали,
Как мальчик вечером песок
Вытряхивает из сандалий.
Осип Мандельштам

Глава первая

Тетушка Розалия

28

Сегодня у меня один из самых мерзейших дней в этом вертепе безумия и подавленных страстей.

Говорят лишь об Ангеле смерти, и ни слова о Нимфах смерти.

Но сегодня они вдвоем явились по мою душу подозрительно рано, причем, с весьма озабоченным видом, не переставая пререкаться то громко, то шепотом. На меня — ноль внимания, — я ведь сумасшедший, — хотя по различным, незаметным, но отдающимися в моей душе громами и молниями признакам, понятно, что речь идет обо мне. Подобно двум патентованным рыночным торговкам, они делят меня, как товар, заранее подсчитывая барыши.

Сбываются худшие мои подозрения.

Две эти религиозные ханжи, вошедшие в доверие к тупым стражам дома умалишенных, напоминают мне древних блудниц, копошащихся у креста, на котором я распят.

И это несмотря на то, что я еще проявляю признаки жизни. Не стесняясь окружающих зевак, жадных в этой юдоли скуки и смерти до малейшего зрелища, бранясь, они делят мой жалкий скарб, но замахиваются на мой гений.

Черта с два они смогут до него докопаться. Только и всего, что разменяют его на тридцать серебряников. О, да, они молятся Святой блуднице Магдалине, но им до нее, как до неба, куда скоро унесут меня Ангелы.

Как я ни пытаюсь избежать всех разговоров и вообще касающихся меня звуков, они насильно настигают меня, достигая моего слуха. Это мучительно, как экзекуция.

Ненароком, или по злому их умыслу, доходят до меня реплики двух этих Нимф смерти — Мамы и Ламы, касающиеся меня, унижающие мое достоинство, словно Некто хочет до времени лишить меня сначала разума, затем — жизни.

Это мучительно преследует меня, как только я оказываюсь в их обществе. Ведь в лицо мне они говорят совсем не то, о чем шепчутся между собой, и этот шепот сводит меня с ума.

Самому мне непонятно, почему я так безвольно сдаюсь инсинуациям этих двух патентованных лгуний, ханжеских дьяволиц, могущих стереть в порошок любое существо их пола испытанным веками оружием — обвинением его в разврате, проституции, ведьмовских замашках. И меня, с отвращением, вопреки внутреннему сопротивлению, втягивает в эту клоаку, в эту воронку мерзости, дном которой будет моя гибель.

В последнее время, вот, как сейчас, они вообще перестали меня стесняться, скандалят по моему поводу при мне, говорят обо мне, как о постороннем, охраняемом, как реликвия, раритете.

Причем, старуха более снисходительна.

Молодая же ведьма раздражительна и категорична.

Они, кажется, ссорятся по поводу моего наследия: кто им будет распоряжаться.

Я, истинный кретин, разбрасывался черновиками, которые следовало сразу уничтожить. Счастье, что я успел опубликовать свои опусы, пусть даже частью за свой счет. Но немало осталось в черновиках.

И судя по всему, моя сестрица, изощренная ведьма с Брокена, вовсе не по ошибке вышла замуж за остервенелого антисемита Фёрстера, искренне уверенного, что именно евреи лишили его возможности стать богатым, и в отчаянном бессилии наложившего на себя руки, что в определенной степени даже говорит о его смелости.

Я, вот, на это решиться не могу.

О, боги, с кем я себя ставлю на один уровень, с ничтожеством, одержимым ненавистью?

А мои дорогие доброжелательные родственницы-ведьмы обложили меня, нюхом втягивая запахи моего бессилия. Но раздуваемые жадностью ноздри молодой ведьмы чуют давно желанную добычу — меня, все же надеющегося выкарабкаться из этой ямы, этой расставленной ими ловушки.

Я ведь с самого раннего детства не раз выкарабкивался из этих подстерегающих меня сначала дорогим умершим отцом, которого я пережил на двадцать лет, а теперь — матерью и сестрицей — могильных ям.

Эта развившаяся во мне цепкость, хотя я обдирал пальцы и душу до крови о скользкие края ямы, позволили совершить то, что поразит весь мир.

И это я говорю о себе без ложной скромности и подчас безумного высокомерия, которое поражало меня, как гром среди ясного неба.

Но рядом с этими двумя Нимфами смерти, ведьмами, жрицами зла, поедающими меня заживо, я трезвею и становлюсь абсолютно нормальным.

Ненависть ближних обостряет разум.

Тем более, я все же не прикован к постели «матрасной горячкой», как любимый мной Гейне. Он ведь, как Иисус, вернее, пошедший по его стопам, остался евреем, как и Распятый, до последней секунды своей жизни оставшийся верующим евреем, выступившим против своих же корыстолюбцев, пораженных похотью власти, пусть и под командой Римской империи, и, вероятнее всего, перегнувший палку.

В России, зараженной вирусом анархизма и демократии, его бы, несомненно, упекли в Сибирь. А нынче бьют лбом в пол ему поклоны, бьют себя в грудь, каясь, словно бы они вели его к распятию.

Нет, я все же выкарабкаюсь из вырытой этими ведьмами очередной ямы, ибо душа моя не выдержит такого унижения. Это не может длиться вечно. Они приближают мой конец. Но эти мои записи меня спасут, как все, мной написанное, не раз спасало меня.

Нет, в отличие от всех в этой обители, покорно ждущих одного — своей смерти, в омерзительном для меня мазохизме желая этим угодить своим ближним, которые еще более омерзительные ханжи и лицемеры, чем их жертвы, я не сдамся. Эти ближние ждут смерти своих жертв, подсознательно радуясь, что отлично устроились.

Чужаки, называемые врачами и медсестрами, охраняют их добычу, которая достанется им без всяких трудов, неприятностей, возни с больными, в которых просто невозможно признать родные души, и это можно делать с наименьшими потерями и уроном для их душевного здоровья, лишь изредка посещая этот дом.

Именно то, что Мама и Лама зачастили сюда, возбуждает все мои подозрения, обнажая всё мое бессилие. Тем более что они могли устроить меня в более приличное заведение этого рода, в отдельную палату, с лучшими питанием и обслугой, и более профессиональными эскулапами, такими, как доктор Симхович. Он относится ко мне с респектом, несмотря на мои животные вспышки, ибо он вник в стиль моей речи, когда я спокоен и членоразделен. Он просто бессилен устроить меня отдельно от этих чурбаков, мнящих себя Наполеонами.

Он даже смеется, когда, как бы всерьез, слушая этого «лаптя», возомнившего себя Наполеоном, я говорю: «Он просто не понимает, что Наполеон не он, а — я». И все же опять кто-то из тупых этих эскулапов записал, что я выдавал себя за императора Наполеона.

От психолога меня воротит больше всего. Это откровенный шарлатан с набором глубокомысленных «гм, хм», и неутомимым, выводящим меня из себя, повторением последних слов моих уклончивых ответов… «та-та-та… глупости», «та-та-ты… дерьмо», и непонятно при повторении, кто дерьмо — «ты это я» или «ты это он».

— Похвально, — изрекает этот болван, принимая это за самокритику, и, значит, за некий признак моего выздоровления, во всяком случае, ментального, вне отношения к моим физическим недомоганиям. Этот психолог похож на говорящего попугая, повторяющего до тошноты несколько выученных фраз, кажущихся неожиданными при каждом новом вопросе.

Психологический анализ — единственное, что преуспевает в соревновании в деле любви к длительным страданиям.

Странным образом, больше всего беспокоит меня сейчас реакция людей на мои отношения с Мамой, Ламой и Лу Саломе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: