В середине июля я, все же, уезжаю в прохладные высоты Сильс-Марии, а в сентябре, испытывая боль в душе, нехотя направляюсь в Цюрих на встречу с сестрой. Только в поездах, как всегда, душа моя пробуждается к жизни.
После поэтического прорыва в третьей части «Заратустры», всё новые стихи не дают мне покоя, принимаемые разумом с готовностью из подсознания.
Но писать четвертую часть «Заратустры» я могу лишь в Ницце, куда и возвращаюсь в начале декабря.
У постели моей стояла Тень, подобная изможденному призраку, прозрачному до исчезновения. Этот призрак преследовал меня во сне.
— Кто ты? — спросил я голосом Заратустры, вложенным мной в его уста.
— Я странница, вечно в пути. Нет у меня родины, нет цели, и всю свою жизнь наступаю тебе на пятки. Короче, я — твоя Тень, и никуда мне не деться: ты держишь меня на коротком поводке.
— Давненько мы с тобой не встречались. Но чем ты докажешь, что ты — моя Тень?
— А что мне еще осталось? Сердце устало от собственной дерзости. Воля не дает мне покоя. Я утратила способность летать: негодными стали крылья. Ветер тропок и дорог гонит меня в спину, но разбитый мой скелет не выдерживает этого давления. Так что это такое — добрый ветер? Только человек, знающий, куда он едет, и будет знать путь ветра, добр ли он, и следует ли его пройти. И, главное, где мой дом? Я ищу свой дом, который потеряла еще до рождения.
— Истинно, ты моя Тень, — сказал я в сердцах, и вместе с Тенью вошел в призрачные ворота четвертой части «Заратустры».
В «Заратустре» я раскрываю объятия — обнять весь мир.
Пришло бы это в дни испепеляющей меня любви — и отдалось бы мне потоком человечности.
Кроме «Заратустры» все остальное, совершаемое мной, было не более важно, чем чесночная шелуха. Когда «Заратустра» в моих членах, я имею право зреть на мир глазами старца — и подмигнуть.
Вечность, большое милосердное настоящее, дает нам наши горести и наших союзников, дарит нам терпимых потомков, вызывает знакомые нам образы, как молнии во тьме, до такой степени, что порой нам кажется, — мы натыкаемся на них, как на самих себя, в широких коридорах дворца этой вечности.
Мир продолжает слать мне свои зори, словно изнывая от этого желания, как это происходит сейчас, когда я пишу четвертую часть «Заратустры».
Разве это не более чем странно, что Заратустра погружен в этой четвертой и последней части в такую убогость, что вокруг него мужчины и женщины пребывают в бессилии. Они подобны базарным мухам, в полуобморочном состоянии ползающим в зимнем холоде. Но они ядовиты. Только теперь во всей остроте доходит до меня притча о мухах, так лихо написанная мной в «Заратустре».
Берегитесь людей, у которых широкая переносица, и глаза смотрят в стороны, как у мух. Отшельников и странников они считают праздношатающимися, просителями милостыни. Отшельник и странник, пришедший к ним дарить их же судьбу, ставит их в тупик.
Спотыкающийся стук моих шагов, подобно колоколу в колодцах этих улочек, звучит для них слишком одиноко и не дает покоя околоточным, принимающим меня за призрак.
Когда я возношу отвес над моей агонизирующей мыслью, подобно Лукрецию, поставившему отвес во Вселенной, я обнаруживаю бездну, и восклицаю словами Заратустры: «Не высота: склон есть нечто ужасное.
Склон, где взор стремительно падает вниз, а рука тянется вверх. Тогда трепещет сердце от двойного желания своего. Сердце в потрясении из-за удвоенного своего желания. Угадаете ли вы, друзья мои, двойное желание моего сердца? Этот склон для меня опасен, ибо взор мой устремляется в высоту, а рука моя хотела бы держаться и опираться — на глубину».
Моя внешняя оболочка предательски ведет себя по отношению ко мне.
Я выгляжу хилым и больным, несмотря на упитанность.
На самом деле, я внутренне крепок, как окружающие меня деревья.
Заратустра вызван силой моей мысли, поселился во мне, переживет меня. В этом великая трагическая участь любого творца, охваченного двойным чувством: желанием — удостоиться плодов превосходящей его силы, и, не менее сильным желанием — освободиться от ее цепких, как смертная истома, тисков. Каждый истинный творец, подобно каторжнику, звенит кандалами, приданными ему от рождения.
Просто в горах и у бескрайних неумолчно шумящих вод звон этот слышится слабо. Его заглушает величественный голос вершин и глубин, подхватываемый ветром, уносящим и возвращающим время круговоротом событий — на круги своя.
Когда на альпийских высотах я иду по лесной тропе, из-за каждого дерева меня сопровождают орлиные глаза Заратустры.
Часть вторая. Исчезновение посреди мира
Гамлет
Глава восемнадцатая
По ту сторону добра и зла. Рядом с ревущим водопадом
Со своим Сверхчеловеком и моей блондинкой — я хотел построить Вавилонскую башню, вершина которой касается Абсолюта, но, при этом, имел в виду предостережение Паскаля своему поколению, людям Ренессанса, что башню следует строить на крепком основании.
Если этого не будет, разверзнется ужасная бездна Ничто, бездна отчаяния и безумия.
Если мой мозг разверзается, это потому, что я предчувствовал разрушение основ, внутренний распад всей моей разумной личности, во имя которой я пожертвовал всем — даже дружбой с Вагнером, который был дорог моему сердцу.
Подобно Иисусу, я учил моих учеников: «Не бойтесь», одолейте ваш распад и постройте из осколков мост, направленный к человеку прошлого. Но мост этот рычал и гремел, двигаясь в страшную пустоту, и я остался без Бога, без человека.
Сегодня ночью мне снова снилось, что стою над пропастью в относительной безопасности. И соединяет меня с прошлым местами истертый веревочный мостик. Меня съедает постоянное желание этот мостик оборвать. Но он крепче стальных мостов. Из пропасти прошлого мне не вырваться. На этой высоте не видно суши и моря — ни Летучего Голландца, ни Вечного Жида — моих вечных двойников. Но зато совсем ко мне близок Ангел смерти — Самаэль. Только он может оборвать все эти веревки, но он лишь раскачивает мостик, временами весьма сильно. А тонкая жилка жизни на виске продолжает пульсировать. Это знак приближающейся кровавой рвоты. Но я стараюсь это преодолеть чувством гордости, что совершил два психиатрических открытия: научился отличать галлюцинации от реальных воспоминаний и внес разум в область безумия.