В несовпадении с ритмом, в запаздывании скрыта музыкальная пружина моей никогда не замирающей души, живущей в стихии танца.

Замрет душа — будто и вовсе не существует. Бывает и такое — чурбак чурбаком.

Именно, запаздывая в ритме, я открыл тебя, моя любовь.

О, как мы огрузли, как весу подвластны,
Себя самого волочишь, как в тисках,
Все кажется четким, обычным и ясным,
И путано тяжким — до боли в висках:
Где лестница в тайну? Где в полночь ступени?
Вот — листик, вот — камня зазубренный край.
Но лист не укажет, где корень растений,
И камень не прячет расселину в рай.
Потеряна нить лабиринта. Все длинно,
Все вкривь или в кровь, вопреки, невпопад:
Потянешься к солнцу — наткнешься на глину,
Взметнешься фонтаном — обрушится град.
Мир тяжкой ношей сгибает, объемлет,
Сбивает. Но будем упрямей и злей.
Я знаю, в руках и ногах наших дремлют
Жгуты затаенных и алчущих змей.
Ну что вы толпитесь гурьбой на поляне,
Стихией опасной вам кажется пляс?
Мы в музыку грянем, мы души помянем,
Сожженные пламенем скрипок до нас.
И змеи проклюнутся гибко из плена,
И вот она — пляшущих тел карусель:
Как в скважине ключ — повторяет мгновенно
Любую извилину, скважину, щель,
Что, кажется, вдруг — в сочетанье случайном —
Сойдутся тела, и движенье, и бег —
И дрогнет земля, и раскроется тайна
И неба, и бездны, и жизни — навек.
Какая раскованность — рук мановенье —
И свет в лабиринты, и найдена нить,
И тянется к солнцу любовь, как растенье,
И горечь на счастье легко заменить.
Ах, танец — раскованность нежных агоний —
Другого себя уловить и узнать,
А он убегает — погоня, погоня
За тем, кто из нас ускользает. Догнать
И слиться с собой, ослепительно легким.
Бессильно и сладко летит голова.
О, как не хватает нам сердца и легких.
А танец лишь только вступает в права
И мертвою хваткой берет за загривок
И пламенем дышит, взахлеб, через край.
Ах, лист — это ткани небесной обрывок,
Любая расщелина — в юность и в рай.
Проверить, проверить в бессилье блаженном,
Что танец — прозрений божественных нить,
Что можно, что можно в движенье мгновенном
Внезапно весь замысел мира открыть.
Уже проясняются в тайном заклятье
Ступени небес, а пока, а пока…
Но где вы, но где?
Лишь танцуя в закате,
Безмолвные катят, кадят облака,
И звезды ли, птицы в немом кувырканье
На луг, что слепым ожиданьем лежит,
Вдруг падают вниз задохнувшимся камнем,
И сердце горошиной в горле дрожит.

Слова сами выкликают из подсознания звучные рифмы, внутреннюю перекличку звуков, раскрывающихся в аккорды, контрапунктические стечения, и тогда обычный словесный текст обнажает скрытую музыку подтекста.

Это очаровывает самого творца, пальцы которого способны вслепую, подходящую мне — на три четверти слепцу — нащупывать цепочку слов, как на клавишах, и тогда эта словесная цепочка начинает звучать для меня музыкой.

Другое дело, сумею ли донести ее слушателю-читателю, но самому мне это доставляет невероятное наслаждение.

Впервые, после черной полосы дней, я ощущаю истинное счастье.

Слова струятся темной медовой густотой виолончелей, струнным лесом скрипок, медлительностью меди, сияющей в раннем детстве раструбами скопления духовых инструментов — труб, валторн, черным лаком кларнетов, гобоев, оранжевой лакировкой фаготов.

Сами собой стихотворные строки уходят в память, не ложась на бумагу. Если буду жив, предам их бумаге, но знаю — вряд ли это случится.

Это уйдет со мной в небытие, как самое тайное и самое главное, которое несет в себе неизреченную нечаянную радость исчезновения.

Печать седьмая
Шорох желтых пространств. Воздух млеющ и мглист.
Облаков тягуче влаченье.
И в стеклянных стеченьях прозрачен и чист
Темный голос виолончели.
Среди стряпанья, стирки, белья и ковров,
Бочек, пней, палисадов, качелей —
Звук ли тайны, звучанье нездешних миров —
Темный голос виолончели.
Жизнь светла и прекрасна. И только одна.
Сбрось же ханжеские облаченья.
Смерть как сфинкс. И в песочных часах тишина,
Темный голос виолончели.
Гриф могуч, как хребет дальней горной гряды,
От глубоких дрожит извлечений.
Замер сад. И планеты висят, как плоды,
В темных струях виолончели.
Ну, так будьте свободны. Разрушьте покров
Преклонений и жалких влачений.
Полночь. Мир сотрясен. И пульсирует кровь
В темных струях виолончели.
158

По ту сторону трех частей «Заратустры» стоит возникнуть пустоте в душе, в нее тут же прорывается жажда странника к дороге, и несет меня из Ниццы, вдоль побережья, минуя Геную, Парму любимого моего Стендаля, с высот Аппенинских гор к равнинной Ферраре, через Ровиго и Падую — в Венецию.

Любовь к этому городу, несмотря на весенний гнилостный дух апреля, веющий с моря, во мне не слабеет.

Хорошему настроению способствует прослушивание комической оперы «Венецианский лев», написанной моим другом Петером Гастом.

Я особенно люблю блуждать по лабиринту узких улочек, подолгу стоять на мосту Риальто, следя за скольжением гондол, и легкое головокружение ощущается мной как воспарение над этим, колеблющимся, подобно мареву, размывающему желток солнца молочным туманом, городу.

Я под ливнем полночным стою на мосту —
В мимолетно струящейся чаще.
Золотистые струи летят в высоту
Над поверхностью вод дрожащей.
В темноте колоннад, молча, прячется люд.
Подо мной — в полной свежести яме —
Опьяненные ливнем, гондолы плывут,
Чуть помигивая фонарями.
И души моей струны в сумраке том
Ловят песнь высоты и дола,
И от счастья дрожат. Но услышит ли кто
Эту тайную песнь гондолы?

Я твердо стою на мосту, погруженный в мимолетность тьмы, ливня, над текучестью вод канала Гранде, и легенда о медленном погружении Венеции в глубины моря воспринимается мной, как доказательство ее долголетия, если не вечности.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: