На днях, просматривая какой-то театральный журнал, я увидел портрет очень пожилого человека и подпись:
«Вейхель. Скончался такого-то числа».
Как? Умер Вейхель?
Осыпается дерево моей жизни.
Но неужели он был так стар?
Я заглянул в зеркало.
Печальная пора…
Когда зеркало говорит вам, как часы:
– Времени много.
С Вейхелем ушел один из последних «деятелей»:
– Секретаревского и Немчиновского театров. Где были такие театры?
В Москве.
Вам, молодые люди 30—35 лет, эти имена не говорят ничего. А вашим отцам они стоили много единиц по географии, по алгебре, по латыни и по греческому.
Это были любительские театры. Правда, очень маленькие. Театры-табакерки. Но настоящие театры!
С партером, с ложами, с ярусами, даже с галеркой, с оркестром, с пыльными кулисами, с уборными.
Секретаревский помещался на Кисловке, Немчиновский – на Поварской.
Это были, вероятно, когда-то, при крепостном праве, домашние театры господ Секретаревых, господ Немчиновых.
Теперь они сдавались под любительские спектакли – что-то рублей за семьдесят пять, за сто, с правом устроить две репетиции.
Только две!
Остальные устраивались по домам.
Потому что, – вы понимаете, – тут главное дело было, конечно, в репетициях.
Тогда Москва была полна любительскими кружками.
Публики не было. Все были актерами. Все играли!
В каждой гимназии было по нескольку любительских кружков.
Мы учились больше в Секретаревке и Немчиновке, чем в гимназии.
Роли распределялись:
– По особенностям дарования. Но и по тому:
– Кто сколько мог продать билетов.
И часто «старому актеру» пятого класса:
– Урожденному Расплюеву, предлагали сыграть маленькую роль купчика:
– «Прикажите получить, Михайло Васильевич!» Потому что Чулков Сергей мог продать билетов:
– На целых пятьдесят рублей!
– Но какой же он Расплюев, – плакал Иванов Павел, – когда я рожден Расплюевым? Вы понимаете: рожден! Моя коронная роль!
– Но для искусства, Иванов! Спектакль не состоится! Для святого искусства!
– Для искусства?.. Для искусства наш брат, актер, на все согласен! Идет! Тогда гремел Андреев-Бурлак и волновал молодой Иванов-Козельский. У Бурлака была толстая нижняя губа, он пришепетывал.
И все комики во всех гимназиях, – а какой гимназист тогда не был комиком! – все комики ходили с оттопыренной нижней губой. Кусали ее, чтоб:
– Потолще была, проклятая!
И отвечали по географии, пришепетывая:
– Жанжибаршкий берег. Настоящие Бурлаки!
А любовники, бреясь, – изобретательные парикмахеры находили, что у них брить, – испуганно говорили:
– Вот здесь, на родинке, волосы. Вы их, пожалуйста, не брейте! Избави вас Бог, не брейте!
У «Митрофана Трофимовича» была около подбородка родинка, которую он не решался брить.
– Правда, я похож на Козельского? И сейчас, Боже, Боже, сколько Бурлаков, сколько Козельских встречаю я по Москве!
Вот по коридору гражданского отделения суда бежит с измызганным портфелем под мышкой полысевший присяжный поверенный.
А, писарь из пьесы «На пороге к делу»!
– «Не человек, а чистая кукла!»
По улице бредет солидный господин с сыном, бородатым студентом. А помните, как мы с вами ходили в Преображенский дом для умалишенных, готовясь читать «Записки сумасшедшего»:
– Как Бурлак.
И в трактир на Дьяковке:
– Наблюдать народные типы для «Не так живи, как хочется». Как-то в день какой-то паники я посетил московскую биржу. И здесь Борис из «Грозы» метался, крича:
– Масло! Масло! Продаю масло! Кто покупает масло?
Это для вас в Москве доктора, адвокаты, учителя, биржевые зайцы.
Для меня все Бурлаки, Бурлаки, Ивановы-Козельские.
Здесь, в этих маленьких театрах, Секретаревке и Немчиновке, как в комнате, на окне, под стаканом, пустили свои первые ростки растения, которые потом, пересаженные на настоящий театр, расцвели пышными и большими Цветущими кустами.
Здесь играл корнет Сумского гусарского полка Пашенный.
Являясь на репетиции в красных рейтузах, в голубом мундире с серебряными шнурами.
Он щелкал шпорами и застенчиво кланялся на все стороны, когда его со всех сторон хвалили, особенно дамы:
– Превосходно, Николай Петрович! Превосходно! Потом это был:
– Рощин-Инсаров.
Здесь начал свою артистическую деятельность мой:
– Учитель чистописания и рисования Артемьев.
Потом – ваш друг, ваш любимец, незабвенный, дорогой и милый Артем.
– Дедушка Художественного театра.
(Ведь и сам Художественный театр вырос тоже из любительского кружка.) Вы вспоминаете Артема чудесным Фирсом, трогательным «Нахлебником».
Я помню его превосходным Аркадием Счастливцевым. И в моих ушах звучит его мягкий, укоряющий голос:
– Дорошевич Власий, сколько раз я вам говорил, чтобы вы, когда пишете, держали указательный палец прямо! Вы опять держите указательный палец не прямо!
Целое отчаяние в голосе!
Изо всей массы людей, которые меня «учили и воспитывали», это один из немногих, о которых у меня сохранилась теплая память.
Он был бесконечно добр.
Его рука никогда не поставила единицы, не вывела красивой и элегантной двойки.
Мы, конечно, злоупотребляли этой добротой.
– А я вчера был в Секретаревке. Видел вас в роли Кулигина! Он конфузился:
– Ну, ну, пиши!.. Буква «Б». Большая. Пишется так. Круг, колесом, легко, не нажимая. Потом нажим, черта над буквой и опять пусти перо легко. Хвост кверху. Завитка не делать. Некрасиво и по-писарски!
Вы его помните. Видите, как живым. Небольшого роста. Рябой. С дерганой бородкой. В молодости у него была пышная шевелюра.
– А да черт меня побери! – как называлось тогда. Так тогда ходили:
– Все художники.
От него веяло художником и Училищем живописи, ваяния и зодчества. Он держался со взрослыми гимназистами:
– Больше по-товарищески. Здоровался за руку:
– Когда не видел надзиратель.
И, встречаясь в театре, угощал папиросами.
Он был старый, известный любитель.
Звезда Секретаревки и Немчиновки.
Как другой превосходный артист-любитель, князь Мещерский.
Артем играл:
– Уже за плату.
Получал пятнадцать рублей от спектакля.
И играл превосходно.
Коронной ролью его был Аркадий Счастливцев.
Тогда сводил с ума всю Москву в этой роли Андреев-Бурлак.
Островский, посмотрев его, сказал:
– Хорошо. Но я этого не писал. Уж очень этот Аркадий жулик. Даже прожженный.
Артем играл мягче. И сколько я вспоминаю:
– Был лучше.
У него это была добродушная богема.
Целый день этот человек твердил то одним, то другим малышам:
– Буква «Г». Большая. Пишется так. Смотрите. А вечером предавался творчеству. Настоящему художественному творчеству.
На «блюдечке» игрушечного театра, с гимназистами. Почему он тогда же не отдался призванию, таланту, а «тянул лямку» учителя чистописания?
Почему не пошел на сцену? Мне кажется, что:
– По робости.
Отличительной чертой этого художника с шевелюрой «а 1а черт меня побери» была:
– Робость.
Робость перед жизнью.
Жизнь – страшная штука.
Вроде нависших скал на Военно-Грузинской дороге:
– Пронеси, господи.
Может быть, самое лучшее – пройти ее, зажмурясь. Артем глядел на жизнь широко раскрытыми, испуганными глазами. Маленького человека пугала эта огромная, нависшая над ним глыба – жизнь.
Вот-вот рухнет и раздавит.
– Служба, братец, это все-таки определенное. А сцена… и-и… Он боялся пойти в провинцию.
Где не платят, где антрепренеры бегают, где сидят на мели. Боялся частных театров.
– А вдруг прогорит!
А поступить на «настоящую» сцену, на казенную, на «образцовую», на великую, на Малую, тогда было:
– Нечего и мечтать.
На Малой сцене не могли и представить себе, что где-нибудь кто-нибудь может играть:
– Кроме них.