В обществах посттрадиционных история, повествующая о том, как наша религия победила суеверия и в результате своей победы породила нас, заканчивается. Начинается история нашей страны — о том, как победила все препятствия и породила самых честных и самых сильных, самых доблестных и самых справедливых нас наша история.
Церковь, как правило, никуда не девается. Однако былая общая религия с возникновением так называемой свободы совести (хотя от чего может быть свободна совесть? от угрызений? так это только у подонков) перестает играть роль единого арбитра, единого указателя общих целей и единого фильтра избираемых для достижения этих целей средств.
Функции эти переходят к общепринятому, исповедуемому подавляющим большинством населения страны представлению о своей истории. Общая для многих краев — королевств и герцогств, ленов и епископств — религиозная история фрагментируется сложившимися к этому моменту государственными границами. Поэтому именно процесс того, как возникали эти границы, становится основным содержанием истории: ведь объективной функцией общественной души, сверхпрочного стержня общности, отныне является одухотворять и объединять тех, кто живет внутри данных границ. Скажем, почитаемая всем христовым воинством «Песнь о Роланде» вдруг становится французским эпосом. Основной общностью делается нация. Общее цивилизационное достояние растаскивается, что называется, по национальным квартирам. Именно когда происходит эта замена, в Европе начинается национализм. В эпоху крестовых походов никому и в страшном сне не привиделось бы умирать под «Вперед, сыны отчизны!» или «Храбрые британцы, за мной!» В веке двадцатом никому из французов или англичан и в голову не взбрело бы бросаться на немецкие окопы с криками «Ave, Mater Dei!»
Или вот еще.
Основная масса старых, идущих из глубины истории праздников и даже дней отдыха связана с религией или с усвоенными религией доисторическими, языческими торжествами (Шабат, Пасха, Рождество, Новый год, Масленица и пр.). А вот все относительно новые праздники порождены светскими интегрирующими квазирелигиями, которые пусть косвенно и скрыто, но непреложно сакрализуют ту или иную государственность и ее успехи (День независимости, День республики, День взятия Бастилии, День раскрытия порохового заговора, День Победы и пр.).
История в качестве национального и социального интегратора идеально подходит для замены утратившей эту позицию религии.
Первое: история базируется на фактах. Для нового среднего человека, ставшего по сравнению со средним человеком традиционного общества значительно более рациональным, она доказательна. Она может иметь своей опорой информацию и ее личную, непредвзятую оценку здравым смыслом. Чем более общепринятая версия истории отвечает реальным историческим знаниям — тем более она устойчива и, что крайне существенно, тем более спокойна. Крайних мер по истреблению иноверцев, свирепой и доскональной верности мелочной догматике, ярой аскезы и нескончаемой крови требуют выдуманные, высосанные из пальца версии истории, старательно игнорирующие массив реальной информации. Ровно так же, как более устоявшиеся, более признанные религии всегда, при прочих равных, менее фанатичны и кровавы, нежели свеженькие, с пылу с жару ереси.
Второе: история личностна. Даже самый достоверный исторический факт сам по себе кардинально отличается от факта, например, физики. Знание подробностей той или иной битвы, пусть мы каким-то чудом выяснили о ней каждую мелочь, вне личного отношения к результату этой битвы ничего, в сущности не значит и не дает. Наши победили или не наши? Хорошо это было для нас или плохо? Ума нам вогнали переигравшие нас противники или просто кусок наших земель оттяпали? Не высказав так или иначе своей оценки давней битвы, мы вообще не сможем рассказать о ней. А значит, даже самое достоверное историческое событие всегда может оцениваться по-разному. Даже бесспорный исторический факт всегда может быть оспорен в его интерпретациях. Ровно так же, как даже самые не подвергавшиеся сомнению факты, изложенные, скажем, в Евангелии, частенько совершенно по-разному трактовались разными адептами — и не зря нужны были соборы, которые легитимизировали одни оценки и объявляли вне закона другие. История, как и религия, дает простор для интерпретационного творчества, как и религия, вызывает нескончаемые споры специалистов-богословов и при том, как и религия, нуждается в верховном утверждении уже бесспорных, базисных основ, которые составляют упрощенный канон.
Только не надо думать, что установление религиозного канона — это всегда произвол и волюнтаризм. Совсем наоборот. Работоспособный, надолго рассчитанный канон отличается от произвольно придуманного и навязанного силой тем, что он как нельзя лучше устраивает подавляющее большинство (уж не будем говорить о том, что первый боговдохновен, а второй — от лукавого). Он упорядочивает информационный хаос, который подавляющему большинству людей совершенно не нужен и только мешает, разобщает, нервирует, злит. В быту такой канон никогда не потребует от людей невозможного. В сфере социальных обязанностей и обязательств он по большей части возводит в норму то, что уже и так сложилось и действует. А в сфере посюсторонних общих усилий он неизбежно концентрирует эти усилия на тех задачах, решения которых объективно требует выживание, сохранение и развитие общности. В военную годину он обязательно объявит самым богоугодным делом ратный подвиг, а в годы недорода — тяжкий и благородный труд землепашца. Всякий иной канон не будет принят; налепляй его на реальную жизнь, не налепляй — он осыплется при первом же реальном общем движении, как крошится и осыпается высохшая грязь, стоит человеку шевельнуться.
То же и с историческим каноном.
Третье: история всегда духовна и всегда злободневна. Рассказ даже самого увлеченного своим предметом естественника о том, как электроны под воздействием вторгающихся в атом частиц прыгают с одного энергетического уровня на другой, при всей своей занимательности, ничего не скажет обычному человеку о том, как ему дальше жить, кого держать за пример для подражания, как оценивать события окружающей реальности, кто ему друг и кто враг, за кого, в конце концов, голосовать на выборах. Рассказ историка о том, как на нашу землю вторглись поганые, как они нас мучили и как мы с ними, в конце концов, праведно обошлись делает и первое, и второе, и третье. Точь-в-точь, как религия.
Четвертое: история, в отличие от религии, не столь статична и догматична. А это очень важно для посттрадиционных, то есть динамичных, бурно развивающихся обществ. Любой существенный пересмотр религии — это практически новая религия, как, скажем, в случае с Реформацией. Опыт религиозных войн, заливавших Европу кровью чуть не полтораста лет, как нельзя лучше иллюстрирует опасности таких пересмотров. История предоставляет более широкий простор для бескровного интерпретационного маневра.
В посттрадиционных обществах именно история предлагает общие цели, помогает выбирать для их достижения общие средства и ставит границы между этически допустимыми и этически недопустимыми средствами. Тоже как в свое время — религия.
И еще одно, крайне существенное.
Одним из самых мощных психических механизмов, одним из самых действенных стимулов деятельности человека является перспектива собственного улучшения. Во всех цивилизациях. При всех религиях. Потому что это возникает на уровне общебиологическом, там, где смыкаются психология и физиология. Я вырасту и сделаюсь сильным и умным… Я стану взрослым, и никто не будет мне по сто раз на дню твердить, что я должен и чего не должен… С этим растет каждый человек — и на Пикадилли, и в амазонских джунглях, и даже в дикой России. Идея посмертного воздания, воскресения на Страшном суде (да, собственно, и все обещания иных религий, от буйной Валгаллы до тихой нирваны) — это в значительной степени всего лишь полное развитие предвкушения бесконечного личного улучшения. За гробом — уже предельного и окончательного, оформленного как идеал; разумеется, в системе выработанных каждой данной культурой представлений об идеалах. Когда апостол Павел произносил: «Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся», эти слова падали на благодатную почву и вызывали бурный отклик именно потому, что мечта о радикальном личном улучшении есть одна из доминант человеческой психики.