25

Теперь даже имени её не вспомнить.

Вроде Нинкой звали… Да это и неважно. Дело не в имени. Лживая и подлая была деваха, а всё равно к ней тянуло. Совсем как в той песне: «Нас качало в казацких сёдлах, только стыла по жилам кровь. Мы любили девчонок подлых. Нас укачивала любовь».

«Котлетка», за отсутствием уверенности в её имени, пусть будет Котлетка, только с большой буквы.

Молодая, с крепкими икрами, и тугими, обтянутыми трикотажем бёдрами, пришлась мне в самый раз.

Спасибо дяде Ване!

Котлетка жила вместе с подругами в большом, как самолётный ангар, заводском цехе.

Времена были простые, но гордые. И люди были под стать времени.

Поджимала зима, а женское, на два подъезда, общежитие, прозванное ещё до построения «двустволкой», возводилось так медленно, что новогоднее предполагаемое новоселье, в лучшем случае переносилось на Международный Женский День – так писалось в казённых бумагах, называемых «Соцобязательства». Поэтому девчата грелись всем, чем можно. Устраивались спать попарно на узких солдатских койках.

Если какой-нибудь счастливчик пристраивался в «пару», то на это смотрели со снисходительной завистью: и хочется, и колется, и мамка не велит…

По первости ходить к девчатам в трезвом виде было как-то не по себе, а пьяный, кому ты нужен! Да и на проходной на это смотрели строго. В лучшем случае вытолкнут на улицу, а в худшем – дадут ход «бумаге», и тебе уже не видать ни месячных, ни квартальных, ни годовых.

Поэтому к девчатам меня привёл дядя Ваня совершенно трезвым.

Котлетку я определил сразу, по её сдобной фигуре и венчику из косички на голове.

Подошёл без дяди Вани, присел на край койки. Улыбаюсь. Она на тумбочке в оцинкованном тазу что-то полоскала. Повернувшись, загородила от моих глаз постирушки. Хитро улыбнулась и убежала за стальную перегородку, где находилась душевая и там же сушилка. Вернулась, присела рядом, сунув красные от горячей воды ладони к себе в колени. Смотрит выжидательно.

Привыкший до всего доходить сам, я сразу приступил к тому главному, за чем ходят к девчатам, но тут же получил по рукам.

– Прыткий больно! Ещё заслужить надо!

– Уже служу! – поднял я опущенные в кистях руки к подбородку, по– собачьи заглядывая ей в глаза.

До какой дурости можно дойти, уму непостижимо! Так скоро и на колени встанешь! Да пошла ты ко всем чертям! Пойду лучше в общагу спать! Завтра по утрянке такая служба в бригаде начнётся, к вечеру закачаешься! Подо мной зло взвизгнула всеми пружинами кровать, и я направился к выходу.

– Ну, ты прям какой обидчивый! Все порядочные девочки так говорят… Давай, походим. Повстречаемся. А то ты плохо обо мне думать будешь, – догнала она меня в дверях. – Ладно?

– Ладно, ладно! – Попридержал я её за плечо. – Мне, правда, завтра вставать рано. Я потом приду! Обязательно! Потом…

Потом я с бригадой был командирован в Липецк, на металлургический завод, где возводилась самая большая в стране домна. Снизу глянешь, и фуражка сизарём слетает с головы.

Обшитая бронёй, опутанная трубами, домна провожала нас, всхлипывая по-бабьи и отмахивая на прощанье воздух белым платом из пара и дыма: «До свиданья, мальчики!»

– Прощай, пузатая блядь! – кто-то из наших, оглянувшись, вскинул в ржавчине и мазуте руку, и заводской автобус повёз нас в городскую баню отпаривать трудовые мозоли.

Из Тамбова уезжали по осени, а вернулись к майским праздникам. Накопились за переработку уйма отгулов, и надо было их прогулять на славу. Благо деньги за командировку получились хорошие. В городском саду на открытой веранде под водочку вольным воздухом дышалось во все молодые лёгкие, как говорится в той поговорке: «И елось, и пилось, и хотелось, и моглось».

Вот тогда-то и вспомнилось о рабочей девушке по имени Котлетка. Надо бы заглянуть в женское, действительно отстроенное к празднику Восьмое Марта общежитие.

Заглянул. И по привычке шагнул за дощатый турникет, но зычный голос вахтёрши поверг меня в шок:

– Это почему я не могу навестить своих родственников, – возмутился я, – у меня здесь полдеревни в родне!

– Давай, давай, вали отсюдова, хахаль недозрелый! Тоже мне родню нашёл: лысуху, между ног присуху! В милицию захотел?

На милицию у меня всегда была аллергия. И я тут же перешёл на мирный тон:

– Послушай, мать, девушку мне надо тут одну навестить. Пропусти, а?

– Вот так бы и сказал! А то – родня, родня… Давай паспорт! К которой пришёл-то? – вахтёрша из прошлых заводских активисток тридцатых годов изучающе посмотрела мне в глаза.

Я нарочито громко захлопал по карманам:

– Да к Нинке я! К Нинке! – называл первое, что пришло на ум, зная, что среди сотен русских девчат наверняка такое имя найдётся.

– Да вот она, Нинка-то твоя, – указала старая комсомолка-активистка на лестницу, по которой спускалась, действительно, она, Котлетка. Только теперь волосы её были коротко пострижены и все в кудряшках, в химической завивке.

– Тётя Ганя, это ко мне! Двоюродный брат с деревни приехал. Новости привёз, а гостинцы, наверное, в телеге оставил…

– Ну, проходи, коль так! – Вахтёрша понимающе на меня посмотрела и тяжело вздохнула, вероятно, вспомнив свою, может быть даже не первую молодость.

– Тёть Гань, я щас! За гостинцами к обозу сбегаю! – нырнул я за дверь, вспомнив, что гастроном находится через дорогу.

Скупой платит дважды. Поэтому я, чтобы обойтись одним разом, набрал полный пакет всего, что может пригодиться для долгого времяпровождения в наглухо закрытом помещении.

На стройках вино не пьют даже самые привередливые. Кислятиной не повалишь. А пара бутылок водочки, да с хорошей закуской, да с шоколадом для стимула, да с разговорчиками на тему – вот и она, расслабуха. А ты боялась… Даже юбка не помялась!

Взыграла молодость, заплясал, закопытил жеребчик… И-его-го!

Я рысцой вернулся в общежитие. Карты крести – все на месте! Плитку шоколада тёте Глаше… Ах, да, Гане! Пакет – Котлетке! И – вот он, я!

Тётя Ганя благосклонно соизволила взять плитку «Красного Октября», и не спеша открыла турникет.

– Пошли, обманщик! Наши все на праздник уехали… – Котлетка подхватила меня под руку, и – вверх по лестнице, я опустился вниз, осквернив свой первоцвет годов незрелых.

Наверное, тогда написались бесхитростные, но полные подросткового бахвальства и максимализма строчки:

«Какие дни! Какие были ночи!

Лихой монтажник – улица, держись!

А у плеча залёточка хлопочет:

– Какие виды держите за жизнь?

Что ей сказать?! Какие, к чёрту, виды!

Мне не построить даже шалаша.

Прости, залётка, ничего не выйдет,

Коль о звезду порезалась душа…»

И что-то ещё, по-моему, вот это:

«…Пусть с другой несчастным буду, —

Я расписывался кровью,

Если я тебя забуду,

Если я тебя не вспомню.

И когда тот летний вечер

Соловьями заливался.

Я божился дружбой вечной.

Завиток волос смеялся.

Мы вздыхали беспричинно.

Целовались, как умели,

Губы в губы, как учили…

Наши губы занемели.

Больше клясться я не буду.

Даже имени не помню.

Если я тебя забуду…

Если я тебя не вспомню…»

Водка развязывает не только языки, но и шнурочки, тесёмочки всякие, разные… «…Она раскрыла, словно крылья, свои колени предо мной».

Ничего не помню! Или почти ничего не помню. Утром невыносимо болела голова, и долго пришлось очищать выходные брюки от молочных подтёков. Хотя я твёрдо знал, что кроме водки, мы с ней ничего не пили.

И вот тогда я сломался.

Вернее не сам сломался, а сломались мои юношеские представления о любви, как таковой. Обидно, что это происходило впопыхах, на бегу, на визжащей, как свиноматка, солдатской койке.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: