И, словно в награду за мои подарки, приехал Романо. Он вышел из автомобиля, который брал напрокат всякий раз, когда возвращался ко мне, а вместе с ним вышла девушка, о чьем существовании я и не подозревала, — миниатюрная, худощавая, изящная, словно газель. Она была подстрижена как мальчик — волосы торчали ежиком, — в матросской блузе, в брюках до колен. Признаюсь, ее появление сильно меня смутило. До того дня Романо ни разу не говорил мне о женщинах. С этой девушкой он беседовал, как с близкой знакомой, и это никак не могло расположить меня в ее пользу.
„Мама, разреши тебе представить мою приятельницу Клод. Она приехала к нам на лето“. Клод улыбнулась и протянула мне руку. В ее зеленоватых глазах искрилось утреннее солнце, она смотрела на меня торжествующе — так смотрят на соперницу. Ни минуты не колеблясь, я поцеловала ее в обе щеки. „Добро пожаловать, — сказала я. — Друзья моего сына друзья и мне“. Я видела, как беззаботно удаляются они по насыпи, и у меня было очень тяжело на душе, Опершись на балюстраду, они смотрели на лабиринт кипарисов и туи, на потрескавшийся купол часовни, на пруды, окаймленные травами и камнем. Помню, море в тот день было неспокойно. Резкий ветер покрывал морщинками синюю гладь, осыпал ее цветами пены, мимолетными, как сон. А у меня на месте души была огромная, зияющая пустота, и мне казалось, что все это — дурной сон, что девушка эта не существует. Не в силах ни о чем распорядиться, я опустилась в кресло и пролежала так до самого обеда.
В тот самый день я решила завоевать привязанность Клод. Если Романо счел ее достойной своей любви, сочту и я. Я решила заменить ей мать — Романо сказал мне, что она сирота, — но вскоре убедилась в бесплодности моих усилий. Она оказалась холодным, себялюбивым существом. Никакие знаки внимания не трогали ее. Я долго изо всех сил доказывала ей свою нежность, но она отвечала мне полным пренебрежением, и это меня обескураживало. Ее крайняя независимость делала ее неуязвимой. Казалось, она громко кричит: „Такая я есть. Не нравится — терпите“. Поначалу, движимая любовью, я разрешала себе небольшие замечания („А не опасно ходить босиком по дороге? Не вредно ли голодать трое суток кряду? Достаточно ли чашки чаю на весь день?“), но мои слова были для нее, как шум дождя за океаном. Ничто не трогало ее, и по особой своей откровенности или из крайнего цинизма она даже не пыталась это скрывать.
Романо упомянул, что она любит камелии, и я послала ей в комнату целую корзину. Помню, был канун дня Марии дель Кармен, потому что садовник спросил, не подарок ли это к именинам. Я сидела в то утро в галерее, вышивала цветами коврик, и вот слышу — она идет по лестнице и поет, как птица. Увидела меня и остановилась. „Вероятно, я должна поблагодарить вас за букет, — сказала она. — Ну что ж, благодарю. Только предпочла бы, чтобы вы воздержались в будущем от подобных жестов“. Она смотрела на меня так дерзко, вызывающе. Вся кровь бросилась мне в голову, и я едва пробормотала: „Как вам угодно. Я просто хотела быть вежливой к вам“. Но Клод уже повернулась ко мне спиной.
Ты понимаешь? Я шла на любые жертвы, только бы добиться от нее любви, а ее ничто не трогало. Она была на редкость эгоистична и совершенно лишена чувства долга. Бездушный кусок мяса. Любые мои попытки разбивались об ее улыбку; когда она улыбалась, все, что было человеческого в этом лице, исчезало, и она становилась похожа на фарфоровую куклу.
Вообще с ее приездом все в доме перевернулось. Клод была капризна, экстравагантна по природе. Иной раз она отказывалась притронуться к пище. Говорила, что еда — отвратительный предрассудок, а голод проясняет мысли. Нередко в одной пижаме она часами бродила по террасе, не обращая внимания на погоду и рискуя схватить воспаление легких. Она испытывала истинное отвращение к разгоряченным, потным лицам и, невзирая ни на что, каждые пять минут погружала лицо и руки в холодную воду. Мне кажется, я и сейчас ее вижу — то она вырезает кожу маникюрными ножничками, обкусывает ногти до крови, то спирает струпья с ранок, то выщипывает волоски на лице перед увеличительным зеркалом, и всегда у нее под рукой пульверизатор.
К тому же она не выносила нежностей. Худая, костлявая, на лбу всегда торчал какой-то хохолок. Замкнется в себе и молчит — даже мой сын не мог ее расшевелить в такие минуты, Или растянется в гамаке, покрывает ногти лаком, а потом снимает лак, часами, целые дни. Я никогда не видела, чтобы она спала. Я думаю, сама мысль, что кто-то увидит ее спящую, другими словами — беспомощную, приводила ее в ужас. У нее в спальне всегда горел свет, несмотря на москитов. Может быть, она была рада, что они не дают ей спать. Во всяком случае, на рассвете она уже направлялась к гамаку со своими кисточками и флакончиками. И за весь день не слала ни минуты.
Но хуже всего, что Романо начал понимать бесплодность своих усилий, и это отразилось на его характере самым ужасным образом. Он, такой чуткий обычно к любому моему желанию, уходил от меня все дальше и дальше. Он разлюбил книги, беседы. Фантастический мир, в котором жила Клод, притягивал его, точно пропасть. О, никто еще не замечал, и меньше всех — он сам! Но что скроется от глаз даже самой обыкновенной матери? Развето, что случалось со мной, не случалось и с ним, когда я носила его во чреве? Разве не жили мы одной жизнью, когда он был у меня в утробе?
Клод успела заразить его своими чудачествами; теперь он тоже подставлял вечернему ветру нагое тело или садился на ночь в особое кресло, по бокам которого висели два пустых сосуда, и брал в каждую руку по металлическому шарику, чтобы, едва он заснет, звук металла пробудил его — потому что, по мнению Клод, секунды сна совершенно достаточно для человека.
Эта девушка, с ее флакончиками, фотографиями кинозвезд, белыми мышками (я обнаружила однажды, что она их носит в карманах брюк), обращала в прах все мои проекты. Когда все предвещало мне лучшие времена, поддержку и опору такого исключительного существа, как Романо, я вдруг увидела, что близка катастрофа. Надо было действовать смело и решительно. К несчастью, Романо был на редкость впечатлителен, и его разум мог пошатнуться в этой игре.
Однажды, отдыхая в беседке, я услышала странный вой из комнаты Романо. В ужасе кинулась я туда. Луна заливала террасу белым светом, тени эвкалиптов лежали на песке, раскинув корневища, похожие на щупальца осьминога. Пробегая по внутренней лестнице, я взглянула на них — они были неподвижные и черные, словно чернильница со всего размаху ударилась о песок.
Когда я вбежала в комнату, Романо лежал ничком на кровати и рвал зубами кружево простынь. На письменном столе валялась смятая записка, почерком Клод: „Прости, это неизбежно. Нам друг друга не понять“. И тут же, сразу, я увидела темное пятно на простыне — Романо вскрыл себе вены, кровь хлестала ручьем. Не помня себя я рванула полог. Мне удалось остановить кровь. Романо меня не узнавал, плакал, искусал себе губы.
Через полчаса опасность миновала. Вскоре Энрике привел врача. Он дал Романо снотворного и сказал нам, что его состояние не внушает опасений. Помню, я всю ночь плакала от счастья. Романо проснется с новой любовью к жизни. Он никогда не покинет „Рай“. Здесь, в своем доме, среди близких, он станет опорой своей матери, разделит ее заботы».
Агеда сама рассказала ему о последних днях брата. Как-то осенним вечером Авель проходил мимо ее комнаты и услышал неожиданно странную, тоненькую мелодию. Он открыл дверь: Агеда слушала старую пластинку, прислонившись головой к трубе граммофона. Окно было открыто настежь, и в комнату вместе с бризом врывался влажный запах лесов. На девушке было белое платье — длинное, до лодыжек, с очень низкой талией, без декольте, без украшений, только на спине был бархатный бант, похожий на огромную бабочку.
Авель долго смотрел на нее и не мог прийти в себя. У Агеды, такой бледной обычно, были нарумянены щеки. Она сделала умоляющий жест — просила, чтоб он завел граммофон. Потом приподняла пальчиком юбку и стала танцевать. Он не знал, как долго это продолжалось. Агеда кружилась с непостижимой легкостью. Ее башмачки едва касались пола. И когда граммофон остановился посередине музыкальной фразы, Авелю не показалось странным, что она закрыла лицо руками, спрятала в ладонях свою печаль.