Бог миловал его, а может, миловал Сатана, и через некоторое время он добрался до Одессы.

В Одессе Кирсан понял, что тут он никому не интересен, несмотря на то, что город в те дни контролировали красные. Здесь о нём никто не знал, и появление на расхристанных одесских улицах нового оборванца никого не заинтересовало. Мало ли что Ленин приказал? Где Москва и где Одесса?

Он ночевал в ледяных подъездах, жрал, что попало, или вообще ничего не жрал, сифилитические язвы мучали его, от него несло гнилью даже на морозе, но всё это его нисколько не волновало. Свой бушлат, бескозырку и брюки-клёш он поменял ещё в пути на рваный овчинный полушубок, мятые драповые брюки, которые были ему несколько велики и засаленную шапку-ушанку из утратившего определённость зверя. Выглядел он диковато, но подобных странных типов в те баснословные годы на российских просторах шаталось немало; он слился с основной массой революционного сброда и затерялся в ней.

Почти каждый день он ходил в порт и на обедневший Привоз, знакомился с матросами, солдатами, грузчиками, торговцами. Пытался знакомиться и с женщинами в надежде приткнуться где-то в тёплом местечке, но они пугались его страшного вида, его безумных воспалённых глаз, запаха, корявых рук и чёрных пальцев с засохшей под ногтями кровью. Солдаты и матросы принимали его за своего и свободно общались, хотя и без особой охоты. Однажды от кого-то из новых знакомых услышал он об одесской достопримечательности – старом шмуклере Менахеме Айзенберге, который владел лучшей в Одессе колониальной лавкой. Его знал весь город и звал запросто – дядюшка Менахем. Любому ребёнку, заходящему в его лавку, давали здесь непритязательный подарок, а взрослому всегда было приготовлено доброе слово, любезное обхождение и лучший товар. Дядюшка Менахем любил лично выйти в торговый зал и поговорить с клиентом о семье, детях, здоровье. Его лавка работала каждый день с раннего утра до позднего вечера, кроме, разумеется, шабата. Такая работа давала неплохие результаты, и все обыватели были убеждены, что дядюшка Менахем несказанно богат. Портовые завсегдатаи в один голос твердили Кирсану, что бывший одесский шмуклер владеет огромным ларцом, наполненным драгоценностями и надёжно спрятанным в потайных недрах особняка, добавляя при этом с хитрым прищуром, что в основе его капитальца была когда-то некая тёмная история с золотыми слитками, добытыми на кривых дорожках.

В лучшие времена дядюшка Менахем имел шикарный гешефт: в его лавке продавались апельсины из Марокко, финики из Аравии, кишмиш, курага и сухие груши из Туркестана, душистый перец, гвоздика, коричная кора, карри, кардамон, кумин и шафран из Индии, ароматнейший яванский кофе из Амстердама и золотой чай из Китая, гавайский ром, нормандский кальвадос и португальская мадера… Но в эпоху социальных катаклизмов знаменитая колониальная лавка была разбита и разграблена люмпенами, мародёрами и революционным отребьем, а сам дядюшка Менахем доживал последние дни в Одессе, пытаясь найти возможности для бегства в Америку.

Найдя по наводке дом дядюшки Менахема, Кирсан стал каждое утро приходить к его воротам. Прогулявшись разок-другой под окнами особняка, он обычно переходил на другую сторону улицы и, встав в тени древнего платана, терпеливо наблюдал за дверью дома, за входящими и выходящими людьми. Иногда менял место наблюдения, стараясь никому не попадаться на глаза. В этих наблюдениях провёл он недели две и выяснил в конце концов путём разных ухищрений, что дядюшка Менахем живёт в особняке с супругой, тётушкой Гитл, что в хозяйстве помогает им старая экономка, что одна дочь семейства живёт в Гурзуфе с маленьким ребёнком, рождённым неизвестно от кого, а другая находится в харьковском сумасшедшем доме. Попутно выяснилось, что в Харькове у дядюшки Менахема есть ещё одна колониальная лавка, в которой до времени заправлял его зять, некий Марк Маузер, коего Кирсан постановил также посетить по окончании дела с тестем.

И вот одним несчастным февральским днём Кирсан подошёл к двери особняка дяди Менахема и ледяной рукой взялся за бронзовый дверной молоточек. Он постучал и ему открыли. Открыл сам дядюшка Менахем, не пожелавший, очевидно, тревожить экономку. Он как будто совсем не удивился подобному визиту, хотя вид Кирсан имел, мягко говоря, необычный. Впрочем, дядюшка Менахем, вероятно, давно уже привык к подобным типажам и потому, нимало не смутившись, спокойно осведомился:

– Чем могу служить, товарищ?

Сказал он это с тем же самым выражением, с каким говорил, бывало, «чем могу служить, милостивый государь?»

– Ты мне послужишь, тварь пархатая! – шёпотом сказал Кирсан и вынул из-за пазухи пистолет.

– Помилуйте, товарищ, – спокойно возразил дядюшка Менахем, – ведь это вы пархаты, грязны и нанесли в мой дом какой-то отвратительной заразы…

При этих словах он изящным жестом, преисполненным гордого достоинства и отточенным за десятилетия, поправил галстук-бабочку на шее, а потом вынул из нагрудного кармана бархатного халата благоухающий дорогими духами белоснежный платок и нежно промокнул лёгкую испарину, покрывшую, несмотря на прохладу прихожей, его выпуклый лоб. Но Кирсан ничего не услышал. Он поднял свой пистолет и приставил его дуло к переносице дяди Менахема.И тут он увидел себя со стороны: вот он стоит в точно такой же позе, приставив пистолет к потному лбу пожилого человека в больничной пижаме, только вокруг него – не интерьер прихожей богатого и ещё не разграбленного особняка, а бедная казённая обстановка Мариинской больницы и с ним рядом – разгорячённые матросы и красногвардейцы, жаждущие крови и человеческого мяса. Рука его дрожит от возбуждения, и дуло пистолета ходуном ходит по влажному лбу жертвы. Он делает слабое усилие, нажимая на курок, и знает, что сейчас, вот прямо сейчас, через долю секунды чужая горячая кровь ударит в его лицо, брызнет обжигающими каплями, позволив испытать благоговейный ужас перед этим мистическим действом… и всё его существо содрогнётся в судорожном пароксизме, сильнее забьётся сердце и ослабеют ноги, он на мгновение потеряет сознание и волна тёплого, несказанного, невыразимого наслаждения накроет его… и ему станет легче… он посмотрел в глаза дядюшке Менахему и увидел, как…

… толпа грязных вооружённых людей быстро идёт по полутёмному коридору, сопровождаемая громадными уродливыми тенями. Тени пляшут на стенах и потолке, как чёрные дьявольские языки, слизывают пространство, глумясь и кривляясь. Лампа раскачивается в руках матроса, идущего впереди, и освещает путь всей процессии. Лязг винтовок и тихий мат сопровождают это шествие. Матрос Крейс из числа замыкающих пытается пробиться вперёд, в авангард матросской толпы, и глухо кричит, давясь эстонским акцентом. Подойдя к 27-ой палате, матросы останавливаются, замешкавшись, но стоящих возле дверей бесцеремонно расталкивают Кирсан и его товарищ Яков Матвеев. Кирсан изо всех сил бьёт ногой в дверь и врывается в палату. Шингарёв сидит на кровати, молится перед сном. Рывком Кирсан поднимает больного на ноги и впечатывает дуло пистолета в его высокий лоб. В нетвёрдом боковом свете керосиновой лампы видно, как на висках Шингарёва блестят капли пота…

Сидевшие в Трубецком бастионе бывшие министры Временного правительства, всё ещё не осознававшие до конца сущности происходящего и не способные выбраться из паутины иллюзий, всё писали и писали какие-то просьбы и петиции, а в конце ноября додумались до коллективного обращения к Председателю Учредительного собрания, в котором подтверждали верность правительству и костили почём зря большевиков, отказываясь признавать законность их власти. Узнав о петиции и намерении её опубликовать, большевики взъярились. Последовала отмена свиданий и передач, условия содержания узников ухудшились.

Почти одновременно свежеиспечённая ВЧК раскрыла кадетский «заговор», и Совет народных комиссаров немедленно издал декрет, объявлявший лидеров партии вне закона. Это означало скорое пришествие репрессий, вплоть до расстрелов, и все сразу поняли явный смысл большевистского декрета. Кадетским лидерам, депутатам Шингарёву, Кокошкину и князю Долгорукову также немедленно ужесточили условия содержания. Туберкулёзного Кокошкина посадили в сырую камеру, Долгорукова заточили в одиночку, припомнив вдобавок его руководящую роль в организации борьбы против большевиков в Москве, Шингарёву, больному, уже в летах человеку, накануне потерявшему жену и находящемуся в состоянии сильнейшего душевного волнения и апатии, отказывались предоставить медицинскую помощь. В конце концов, состояние здоровья Шингарёва и Кокошкина настолько ухудшилось, что большевистское руководство проявило, наконец, милость и разрешило перевести узников в Мариинскую тюремную больницу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: