Между тем, флотский экипаж «Чайки», где обосновался Кирсан, ночи проводил в пьянках и оргиях, а днём выходил на охоту, чтобы добыть спирту, кокаину и денег. Здесь же находились матросы «Ярославца». Поздним вечером шестого января матросы упились до полусмерти и, сидя в экипаже, растравляли себя безумными разговорами о врагах народа. Из одного угла помещения рвалась захлёбывающаяся мелодия гармошки и раздавались страшные крики танцующих матросов, которые в диких плясках пытались избыть свою невыносимую тоску, в другом углу матросская пьянь терзала продажных девок и оттуда доносились вопли сладострастия и боли, а вокруг большого стола сидели со стаканами в руках потные расхристанные матросы и кричали, горячечно перебивая друг друга:

– Они нам, твари, пускай ещё за девятьсот пятый год ответят! Мы им вспомним «Потёмкина» и «Очаков»!

– А кто в товарища Ленина стрелял?

– Зря их, что ли, врагами народа объявили? Как есть враги!

– Резать их, товарищи!

– Карточки на хлеб останутся! Пусть дети его съедят, а не эти суки!

Кирсан, ещё с вечера медленно наливавшийся злобой, в который уже раз махнул полстакана спирта и вдруг почувствовал, как волна бешенства поднимается в нём и начинает захлёстывать его сознание. Он вскочил и, разрывая на своей груди тельняшку, заорал:

– Резать их, братишки, резать! Айда в Мариинку!

Распалённые матросы, повскакав с мест, ринулись к дверям.

Они бежали по улицам среди метельных вихрей в праведной революционной ярости, и колкий ледяной ветер жалил их воспалённые лица, острые льдинки впивались в щёки, и пурга пригоршнями бросала снег им навстречу. Они несли винтовки и револьверы так, будто оружие было их единственной религией, так, как носили свои кресты праведники веры – с гордым достоинством и фанатизмом; они знали, что применение этого оружия есть символ их служения божеству народного гнева, символ жертвоприношения во имя революции, и холодный металл смерти раскалялся в их руках и обжигал им ладони.

Они хладнокровно выставили караулы на соседних улицах и с грохотом вломились в больницу. Перепуганные сторожа и санитарки вжимались в стены, когда матросы, охваченные яростью, неслись по коридорам. Солдат Басов, несколькими часами ранее возглавлявший конвой, который доставил арестантов из Петропавловки, знал расположение палат и уверенно повёл товарищей на третий этаж, где лежали Шингарёв и Кокошкин. Кто-то из матросов вырвал из рук сторожа керосиновую лампу, и толпа вооружённых людей пошла ещё быстрее, сопровождаемая громадными уродливыми тенями. Тени плясали на стенах и потолке, как чёрные дьявольские языки, слизывали пространство, глумясь и кривляясь. Лампа раскачивалась в руках матроса, шедшего впереди, и освещала путь всей процессии. Лязг винтовок и мат сквозь зубы сопровождали это шествие. Матрос Крейс из числа замыкающих пытался пробиться вперёд, в авангард матросской толпы, и глухо кричал, давясь эстонским акцентом. Подойдя к 27-ой палате, матросы на мгновение замешкались, но стоящих возле дверей бесцеремонно растолкали Кирсан и его товарищ Яков Матвеев с «Ярославца». Кирсан саданул ногой в дверь и ворвался в палату. Шингарёв сидел на кровати, молился перед сном. Рывком Кирсан поднял больного на ноги и приставил пистолет к его лбу. В нетвёрдом боковом свете керосиновой лампы было видно, как на висках Шингарёва заблестел пот.

– Чего вы хотите, братцы? – в смятении спросил он.

– Чего мы хотим? – насмешливо повторил за ним Матвеев и, схватив депутата за исподнюю рубаху, развернул к себе. – Он ещё спрашивает! Твою душу мы хотим!

С этими словами Матвеев изо всех сил ударил Шингарёва кулаком. Тот рухнул на кровать, но ему не дали опомниться: к постели подскочил здоровенный Крейс и схватил депутата за шею. Его огромные ручищи сжимали горло потемневшего лицом и хрипящего Шингарёва, но тут Кирсан оттолкнул эстонца и со страшным криком «довольно вам нашу кровь пить!» стал, дёргая рукою, палить в полузадушенного человека из своего маузера. Остальные матросы тоже принялись стрелять и надсаживали свои пистолеты, револьверы и винтовки не менее минуты, – не переставая, не останавливаясь в своём страшном, противоестественном увлечении…

Через мгновение, поняв, что нужно идти дальше, они гурьбой ринулись в коридор и ворвались в палату напротив, на двери которой была табличка «24». Навстречу им поднялся встревоженный Кокошкин. Он не успел сказать ни слова, – Крейс и Матвеев одновременно начали стрелять. Стреляли и другие; Кокошкин повалился на пол. Кирсан прицелился и выстрелил ему в рот. Когда пальба стихла, в сизом дыму ствольных выхлопов вперёд выдвинулись чьи-то винтовки, и трёхгранные жала тускло блестевших штыков принялись яростно жалить уже мёртвого депутата.

Сделав своё кровавое дело, матросы сразу успокоились, сникли и даже почувствовали апатию, их уход из больницы уже не сопровождался криками и воплями, только Кирсан всё ещё возбуждённо что-то выкрикивал и плакал, размазывая слёзы по грязной роже. Они вышли в метель и спокойно побрели по заметённой пургою улице, опустошённые и разочарованные. Они жаждали крови, и эта жажда была утолена сверх меры, но души их вдруг заныли в предчувствии Божьего внимания и испытали страх Божьего возмездия. Они не боялись человеческого суда, ибо знали, что мир принадлежит им и вся эта многострадальная страна тоже принадлежит им, что им всё дозволено и что революционные демиурги никогда не оставят их своею милостью, потому что кровавыми руками испокон веков добывались власть, могущество и блага мира.

А сами демиурги, эти капитаны обречённых судов, стояли на капитанских мостиках своих кораблей и зорко глядели вдаль, пытаясь рассмотреть сквозь кровавое зарево рассвета какие-то новые цели, какое-то новое, невиданное счастье. Палубы судов занимали соратники, закалённые и стойкие бойцы, такие же фанатики, как и сами капитаны, а в глубоких и тёмных трюмах теснились миллионы рабов, молчаливо и покорно отдающих свои души и тела, – безвольно, безропотно, безвозмездно.

Капитаны стояли на капитанских мостиках, и один из них, никого не стесняясь, рассказывал соратникам о необходимости создания концлагерей, другой излагал экономическую теорию, согласно которой грядущее счастье можно построить только на голодный желудок, третий объяснял, почему по мере продвижения к всеобщему процветанию классовая борьба крепнет, а четвёртый и самый главный во весь голос истерично призывал к созданию института социального истребления… Их было много, этих капитанов, и каждый из них тянул свою песню.А корабли всё плыли и плыли по бесконечной воде, – насквозь продуваемые ледяными колымскими ветрами, обросшие болезненными опухолями ракушек, пронизанные метастазами невиданных водорослей, – прямо в ад, в клокочущую нездешним кипятком бездну, в ревущую тысячеградусную пропасть, где нет пощады никому, никому…

Наркомюст Штейнберг в волнении стоял перед Ильичом и, горячась, нелепо размахивая руками, почти кричал:

– Владимир Ильич, восьмой пункт декрета противоречит всеобщим гуманистическим принципам. Нельзя расстреливать людей на месте преступления! Кто измерит на этом месте степень злоумышления, осознает его направленность, тяжесть, кто квалифицирует деяние и определит, было ли оно вообще? Нельзя так расплывчато и расширительно определять лиц, подлежащих уничтожению! Да эдак, вы, пожалуй, всех постреляете!

– Э-э, батенька, – возражал Ильич, – я ввожу эту меру как охранительную только во имя революционной справедливости и народного правосудия! А как же иначе? Вы посмотрите, сколько вокруг врагов!

– Владимир Ильич! – пытался достучаться до него Штейнберг. – Это махровая полицейщина! Подумайте о террористическом потенциале восьмого пункта!

– Да как вы можете, в конце концов, возражать! – в возмущении повышал голос Ильич. – Снимите же белые перчатки, ведь мы с вами не смольные девицы!

– Нет, Владимир Ильич, воля ваша, я не понимаю подобных мер! Да нас Европа осудит! Любой либерал вставит нам это лыко в строку!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: