Сам Достоевский имел основание носить траурный креп практически всю свою жизнь. В 15 лет потерял мать, в 17 — отца, похоронил первую жену, а менее чем через три месяца — брата.
«В один год моя жизнь как бы надломилась. Эти два существа долгое время составляли все в моей жизни». А впереди — потеря егце двух существ, о которых он также мог сказать, что они «составляли все в моей жизни»: почти 3-месячной дочери Софьи и, уже под занавес жизни, почти 3-годовалого сына Алеши...
Нередки детские смерти и в его произведениях, причем дети перемещаются в мир иной без страха и надрыва, с ясным сознанием того, что именно с ними происходит. «Я скоро умру, — говорит Нелли Ивану Петровичу в «Униженных и оскорбленных». — Очень скоро, и хочу тебе сказать, чтоб ты меня помнил». Лиза в «Вечном муже» в преддверии смерти улыбается Вельчанинову и протягивает ему «свою горячую руку». Умирает она, разумеется, «вместе с закатом солнца», и на могилку к ней Вельчанинов приходит, когда «солнце закатывалось». А вот как в подобной ситуации обращается к отцу мальчик Илюша («Братья Карамазовы»): «Папа, не плачь... а как я умру, то возьми ты хорошего мальчика, другого... сам выбери из них из всех, хорошего, назови его Илюшей и люби его вместо меня». Даже Набоков, который, как известно, не жаловал Достоевского, назвал «историю о мальчике Илюше» не просто замечательной, а прекрасной.
«Униженные и оскорбленные» в этой лекции, входящей в цикл набоковских «Лекций по русской литературе», не разбираются, но, по всей видимости, и история о девочке Нелли заслужила бы у строгого и явно раздражаемого Достоевским критика отношение более чем благоприятное.
«Что-то непреодолимо влекло меня к ней», — признается Иван Петрович вскоре после знакомства с Нелли (тогда еще она звалась Еленой), и уже на следующей странице речь заходит о возможной смерти маленькой сироты. Но дело даже не в словах, а в «тяжелом и странном впечатлении», похожем на то, осторожно формулирует герой-рассказчик, которое произвел ее дедушка, когда околела его собака и когда сам он, как выяснилось, был в нескольких минутах от собственного конца. Иными словами, Иван Петрович уловил запах смерти — он-то «непреодолимо» и влек его к девочке.
Маяковский писал, что он любит «смотреть, как умирают дети». Но тут была скорей эстетика (шоковая), нежели этика.
Достоевский же видел в поведении детей перед смертью проявление высшего, хотя и инстинктивного — потому-то и высшего! — религиозного смирения. Того самого смирения, к которому с помощью даже самого изощренного ума прийти очень даже непросто. В отличие от взрослых дети не заглядывают в пропасть, свесившись наполовину, не бросаются в нее вниз головой, а, скорей, воспаряют. В том числе соблазненная Ставрогиным Матреша Тут, правда, никакое не смирение, а бунт — перед тем, как удавиться, грозит она своему обидчику крошечным кулачком!
Но одно дело — литературные персонажи, а другое — реальные дети. Свои собственные дети...
У Достоевского не было детей от первого брака, отцом он стал на сорок седьмом году жизни — дочь родилась, — и отцом, как всякий поздний отец, «нежнейшим». Именно это слово использовала в своих воспоминаниях Анна Григорьевна. «Федор Михайлович целыми часами просиживал у ее постельки, то напевая ей песенки, то разговаривая с нею». Это не фантазия матери, Достоевский сам признавался в письме к Аполлону Майкову, что «это маленькое, трехмесячное создание, такое бедное, такое крошечное — для меня было уже лицо и характер. Она начинала меня знать, любить и улыбалась, когда я подходил».
Письмо написано через неделю после смерти девочки — убийцей оказалась заурядная простуда. «И вот теперь мне говорят в утешение, что у меня еще будут дети. А Соня где? Где эта маленькая личность, за которую я, смело говорю, крестную муку приму, только чтоб она была жива?»
А на дворе, усугубляя горе родителей, благоухал май. И опять-таки в мае, ровно десять лет спустя, судьба нанесла второй такой же удар: умер сын Алеша. Случилось это внезапно. Утром, пишет Анна Григорьевна, «он еще лепетал на своем не всем понятном языке и громко смеялся», а к вечеру лежал бездыханный. «Федор Михайлович поцеловал младенца, три раза его перекрестил и навзрыд заплакал».
На сей раз убийцей была не простуда, а он, несчастный отец, передавший ребенку собственную страшную болезнь: мальчик погиб от жесточайшего приступа эпилепсии. Во всяком случае, Достоевский с его гипертрофированным чувством вины именно себя шцугцал. убийцей. Жена утешала его, как могла, он же, видя ее страдания, убивался еще больше. А после описал ее горе в «Братьях Карамазовых», вложив ее слова в уста потерявшей сына бабы, что пришла искать утешение у старца Зосимы. «Вот точно он тут передо мной стоит, не отходит. Душу мне иссушил Посмотрю на его бельишечко, на рубашоночку аль на сапожки и взвою. Разложу, что после него осталось, всякую вещь его, смотрю и вою».
Сыну этой женщины было три годика, и звали его тоже Алешей — любимое, кстати сказать, имя Достоевского...
Старец отвечает — и матери, и, заодно, на давний вопрос отца: «А Соня где?» — отвечает единственно приемлемым для верующего человека объяснением, что покинувший земную обитель ребенок на небе и «оттуда на тебя смотрит и видит тебя, и на твои слезы радуется, и на них Господу Богу указывает». Женщина успокаивается, потому что верит, и верит безоговорочно, всем простодушным сердцем своим, но не успокаивается автор, который только начинает свой огромный роман, и там-то как раз испытание верой проходят не только герои, но и — в первую очередь — их создатель.
Когда-то, сразу после каторги, он признался в одном из писем, что он «дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоило и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных».
Если невинные детские души отправляются после смерти на небо, то грешники остаются на земле, вернее под землей. «Тело здесь еще раз как будто оживает, остатки жизни сосредотачиваются, но только в сознании... Есть, например, здесь один такой, который почти совсем разложился, но раз недель в шесть он все еще пробормочет одно словцо, конечно, бессмысленное, про какой-то бобок». Рассказ так и называется «Бобок» и представляет собой некий альтернативный вариант (альтернативный религиозному) посмертного существования человека. «Все описание это, — говорит М. Бахтин о «Бобке», — проникнуто подчеркнутым фамилъярным и профанирующим отношением к кладбищу, к похоронам, к кладбищенскому духовенству, к покойникам, к самому «смерти таинству».
Слова «фамильярным» и «профанирующим» выделены Бахтиным, что лишний раз свидетельствует: фантасмагория Достоевского носит явно сатирический характер. Нов самом конце ее звучит одна очень важная для автора мысль. Заветная, можно сказать, мысль... «Заключаю невольно, что все-таки у них должна быть какая-то тайна, неизвестная смертному и которую они тщательно скрывают от всякого смертного». У них — это у умерших, у всех умерших, начиная от самого ничтожного человека и кончая гением «Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно унес с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем», — так закончил Достоевский свою знаменитую речь о Пушкине, произнесенную в Обществе любителей российской словесности 8 июня 1880 года в связи с открытием двумя днями раньше памятника поэту в Москве. Но разве разгадать тайну умершего человека не означает воскресить его, пусть не полностью, пусть частично — самую, правда, значительную его часть, духовную, — но воскресить?..
Однако и идея полного воскрешения, причем не только выдающихся индивидуумов, а буквально всех когда-либо живших на земле людей кое-кому не казалась такой уж утопической. Ее всю свою жизнь развивал Николай Федоров, с мыслями которого Достоевского познакомил ближайший ученик Федорова Николай Павлович Петерсен, правда, фамилию учителя не назвавший. (Такова была воля учителя.)