Достоевский Петерсону ответил: «Кто этот мыслитель, мысли которого Вы передали?.. Он слишком заинтересовал меня... В сущности совершенно согласен с этими мыслями. Я их прочел как бы за свои».
Петерсон показал это письмо Федорову, тот собирался ответить, на сей раз лично, но... не дошли руки, а вскоре Достоевский умер. О работах анонимного ученого он ведь узнал довольно поздно, лишь в 1877 году, когда в апрельском выпуске «Дневника писателя» появился «Сон смешного человека». Собственно, откликаясь на эту публикацию, Петерсон и послал писателю конспективное изложение федоровских идей.
«Сон смешного человека», который имеет подзаголовок «фантастический рассказ» и публикация которого прошла практически незаметно, — одна из ключевых вещей в творчестве писателя. «Все герои Достоевского задаются вопросом о смысле жизни. Как раз в этом они современны — они не боятся выглядеть смешными», — так спустя более чем полвека написал Альбер Камю в работе «Миф о Сизифе». Но рассуждает он при этом не о безымянном герое «фантастического рассказа», а об одном из героев «Бесов» — Кириллове. Глава, которая начинается приведенными словами, так и называется — «Кириллов». Однако к герою «фантастического рассказа» наблюдение французского писателя относится в самой что ни на есть полной мере. И уж, разумеется, в большей степени, чем к кому-либо из других бесчисленных персонажей русского романиста. Ибо, в отличие от них всех, в том числе и от Кириллова, всегда напряженно, натужно серьезного, «смешной человек» ясно сознает, что он смешной, о чем и заявляет в первой же фразе своей уникальной исповеди.
Исповедь эта уникальна тем, что она посмертная. Такими же посмертными являются и голоса в «Бобке», но там — реплики, перебранка, шутовские репризы, здесь же — именно исповедь. Это не открытие Достоевского, во всяком случае, сам он не полагает так. Предваряя в анонимной заметке публикацию рассказов Эдгара По в журнале «Время», Достоевский, авторство которого было установлено лишь спустя более чем полвека, прежде всего обращает внимание читателей на то, что этот «чрезвычайно странный писатель... допускает, что умерший человек... рассказывает о состоянии души своей». Именно это и происходит со «смешным человеком».
В отличие от Кириллова, задумавший самоубийство «смешной человек» осуществляет его не наяву, а во сне, но в данном случае это не имеет принципиального значения. Важно другое. «Я ждал совершенного небытия и с тем выстрелил себе в сердце». Однако «совершенного небытия» не наступило, герой оказывается «в руках существа, конечно, не человеческого, но которое есть, существует». Слово «есть» подчеркнуто рассказчиком, что придает ему откровенно полемический характер, делает несомненной антитезой слову «нет», на котором, собственно, и держится вся удушающая глыба неверия. Герои Достоевского стараются изо всех сил опрокинуть ее — вслед за автором. Но, кажется, у него это получается хуже и уж во всяком случае много труднее, чем у персонажей, как бы мучительно и долго не шли они к своему есть.
У Эдгара По этой проблематики нет («Видно, что он вполне американец», — не без язвительности замечает Достоевский, заканчивая свое краткое вступительное слово к его рассказам). Тема смерти — одна из центральных в его творчестве — нигде не соприкасается с темой веры. Но вот уж о смерти-то Эдгар По писал так, как, кажется, не писал никто. Он не только не показывает ее ужас и безобразие, он откровенно поэтизирует ее. «Нужно ли говорить, сколь неотступно и страстно ждал я смерти Мореллы? — читаем в рассказе, названном по имени главной героини. — Я ждал, но хрупкий дух все был неразлучен со своей оболочкой, все медлил на протяжении долгих дней, недель и томительных месяцев».
Мыслимо ли подобное — любить, лелеять и одновременно желать смерти? Мыслимо, коль скоро ты поэт, а «смерть прекрасной женщины — вне всякого сомнения, самая возвышенная поэтическая тема в мире». Это не просто установка, не просто эстетическая декларация, а нечто большее. Похоронив жену, По делает вскоре предложение поэтессе Елене Уитмен, причем делает не где-нибудь, а на кладбище, что явствует из сохранившегося (правда, без даты и без подписи) пространного послания, которое заканчивается следующим мечтательным пассажем: «Елена, если б вы умерли — тогда, по крайней мере, я сжал бы ваши милые руки».
Такое впечатление, что слова эти принадлежат одному из персонажей Достоевского. Впрочем, Федор Михайлович и сам не слишком-то отставал от своих героев, когда делал предложение некой Елене Павловне Ивановой, потенциальной вдове. Муж ее, правда, был человеком болезненным, но еще дышал и прожил потом три года. Вообще же Достоевский после смерти первой жены сделал за каких-то полтора года — с апреля 65-го по ноябрь 66-го — целых пять предложений. Дважды — с интервалом в несколько недель — Аполлинарии Сусловой («Он уже давно, — записала она в дневнике, — предлагает мне руку и сердце и только сердит этим»), И еще — 22-летней Анне Корвин-Круковской, прототипу Аглаи в «Идиоте», 43-летней Ивановой, той самой будущей вдове, и, наконец, стенографистке Анне Сниткиной, которая руку и сердце знаменитого писателя благосклонно приняла, превратившись в Анну Григорьевну Достоевскую.
Самым экстравагантным, конечно, выглядит предложение будущей вдове, но это не единственный случай в биографии писателя. Ему и прежде доводилось с робкой и тайной (прежде всего, для самого себя) надеждой смиренно ожидать смерти законного супруга возлюбленной.
Было это в Семипалатинске, где после каторги Достоевский отбывал бессрочную солдатскую повинность. Здесь-то и завязался его бурный роман с женой бывшего учителя, а ныне таможенного чиновника Александра Исаева Александр Иванович тихо спивался, все больше хворал и все ближе был, видели окружающие, к смертному своему часу. Когда же час этот наконец пробил (чета Исаевых к тому времени перебралась из Семипалатинска в Кузнецк), то оставшийся в Семипалатинске бессрочный солдат Достоевский едва мог скрыть чувство облегчения: одно из главных препятствий к воссоединению с любимой женщиной рухнуло.
Одно из главных, но отнюдь не единственное. Лишенный всех прав, в том числе и права печататься, что мог он предложить молодой красивой свободной женщине? Свободной! Это ли не повод для ликования, которое он, православный христианин, обязан сдерживать? В письме к своему молодому другу и покровителю барону Врангелю, тогдашнему прокурору Семипалатинска, отъехавшему из города по делам службы, он на радостях прямо-таки слагает гимн покойному сопернику. «Сколько доброты, сколько истинного благородства! Вы его мало знали. Боюсь, не виноват ли я перед ним, что подчас, в желчную минуту, передавал вам, и, может быть, с излишним увлечением, одни только дурные его стороны. Он умер в мучительных страданиях, — писал автор «Бедных людей» (однако слово «мучительных» показалось ему слабым, и он заменил его на слово «нестерпимых»), — но прекрасно, как дай Бог умереть и нам с Вами. И смерть красна на человеке. Он умер твердо, благословляя жену и детей...»
У Исаевых вообще-то был всего один ребенок, сын. Но опять-таки на радостях и, должно быть, из чувства благодарности за то, что освободил наконец супругу, ни в чем не знающий меры Достоевский великодушно приписал покойному еще энное количество детей. Смерть явилась для недавнего каторжанина избавительницей — вот и пишет о ней в тоне почти элегическом.
Надо ли после этого удивляться, что в таком или подобном тоне рассуждают о ней и его герои! Вот что говорит, например, в «Униженных и оскорбленных» инфантильный, как сказали бы мы теперь, юноша Алеша девушке Наташе, которая его страстно любит и которую он вроде бы тоже любит, но одновременно (как то частенько бывает у Достоевского) любит и другую: «И пришло мне тогда на ум: что если б ты, например, от чего-нибудь заболела и умерла».
Ну чем не Эдгар По! А ведь это не случайная фраза, сказанная в горячке чувств, это всего лишь фрагмент длинного и страстного монолога, в котором герой упоенно рисует возлюбленной, как он будет приходить на ее могилу, падать на нее без памяти, обнимать ее и замирать в тоске. «Вообразил я себе, как бы я целовал эту могилу, звал бы тебя из нее, хоть на одну минуту...»