Мемуаристка, сохранившая для потомков эти слова, не согласна с критической оценкой писателем своей внешности. У нее на этот счет — и не только у нее! — совсем другое мнение. «Мы в шутку прозвали его за талант и красоту богом богов, Юпитером, Олимпийцем, а в сокращении звали его просто Богом». Но Бог бессмертен, а Тургенева, по собственным его словам, сохраненным той же мемуаристкой, вечность страшила. «Как подумаешь, что все кругом будет исчезать, все прежнее, все прошлое, а ты умереть не можешь... Хотя так же и полное уничтожение ужасно...»
Мемуаристка (Наталия Александровна Островская) спрашивает, отчего же ужасно, «если ничего не будешь чувствовать», и слышит в ответ: «Все-таки ужасно!» Но это уже последующие беседы, коих было великое множество, в той же, где он говорил об отце-красавце, речь шла о повести «Первая любовь», которая была его любимой вещью, потому что, по его собственным опять-таки словам, «это сама жизнь, это не сочинено».
Не сочинена и ранняя смерть отца, испустившего дух не просто в присутствии своего 16-летнего сына, а чуть ли не на руках у него. Эта страшная сцена описана в «Дневнике лишнего человека», где герою, правда, не шестнадцать, а двенадцать лет. Его будят среди ночи и отправляют в родительскую спальню. «Гляжу: отец лежит с закинутой назад головой, весь красный, и мучительно хрипит. В дверях толпятся люди с перепуганными лицами... Я бросился на грудь отцу, обнял его, залепетал: «Папаша, папаша...» Он лежал неподвижно и как-то странно щурился. Я взглянул ему в лицо — невыносимый ужас захватил мне дыхание... Смерть мне тогда заглянула в лицо и заметила меня». Заметила... А уж он-то ее, можно не сомневаться, заметил тем более.
Отец скончался 30 октября 1834 года, а месяцем позже Тургенев завершает драматическую, в духе Байрона, поэму «Стено», герой которой уходит из жизни, после чего некий таинственный голос извещает: «Тайна свершилась». Пожалуй, это самые личные, самые выстраданные во всей наивной и напыщенной поэме слова юного стихотворца, выдающие его мучительные размышления над тем, что пережил он совсем недавно и что несмотря на все усилия постичь не в состоянии. Тайна свершилась, но это вовсе не значит, что она постигнута. Скорей наоборот. Свершившаяся, то есть полная, окончательная, завершившаяся (можно, наверное, и так сказать) тайна есть нечто навсегда замкнутое в самом себе, непостижимое для других. Для тех, во всяком случае, кто пока жив и кому суждено эту тайну разгадывать до конца своих дней.
Ни гибель Пушкина, которого он за несколько дней до этого видел на одном из концертов, ни последовавшая два месяца спустя смерть 16-летнего брата Сергея, с рождения обреченного на ранний уход, не приблизили его к разгадке этой тайны. Прощаясь с телом поэта, он дерзнул попросить его камердинера отрезать с головы покойного локон волос и с тех пор почти не расставался с ним, нося его в медальоне. (Ныне этот медальон с волосами Пушкина хранится в музее-квартире Пушкина на Мойке, 12.)
Напоминанием ли о жизни был тот пушкинский локон, за который Тургенев заплатил камердинеру золотой? Напоминанием о смерти? О том ли и другом вместе, ибо одно с другим связано неразрывно? Особенно ясно он осознал это летом 1840 года, когда в Италии скончался поэт и философ Николай Станкевич, который был всего на пять лет старше Тургенева и перед которым Тургенев благоговел. «Отчего не умереть другому, тысяче других, мне, например?» — писал он потрясенно. Как понимать эти слова? А так, по-видимому, что смерть слепа и равнодушна, ей все равно, кого хватать своей ледяной лапой, но это все-таки не разгадка тайны.
Что же в таком случае разгадка? Да и существует ли она? По одной из версий, как бы походя, в скобках, высказанной в романе «Дым», нет, не существует. «Люди беспрестанно видят, что смерть приходит внезапно, но привыкнуть к ее внезапности никак не могут и находят ее бессмысленною».
В том же «Дыме» упоминается крестьянка, которая только что потеряла «единственного, горячо любимого сына», но случайно вошедший в ее избу рассказчик нашел ее, к своему удивлению, «совершенно спокойною, чуть не веселою». Муж заметил это удивление и объяснил, что жена-де «теперь закостенела».
Ладно, это крестьянка, а вот как реагировала на смерть сына блестяще образованная, искушенная в выражении своих чувств графиня Елизавета Егоровна Ламберт, с которой Тургенев пребывал в долгих дружеских отношениях. «Иван Сергеевич! — писала она ему из Петербурга в Париж. — Я потеряла дорогого единственного сына — и я радуюсь тому, что его кончина была тихая и светлая — он отлетел в лучший мир, оставив по себе именно — вечную память».
В ответном письме Тургенев говорит о тщете всего житейского. «Да, земное все прах и тлен — и блажен тот, кто бросил якорь не в эти бездонные волны». А дальше идут самые, быть может, откровенные, самые сокровенные и самые горькие слова, вышедшие когда-либо из-под пера Тургенева. Слова, без которых не понять до конца творца ншилиста Базарова.
Вот эти слова: «Имеющий веру — имеет всё и ничего потерять не может; а кто ее не имеет — тот ничего не имеет, и это я чувствую тем глубже, что сам я принадлежу к неимущим!» Однако прибавляет, и прибавка эта дорогого стоит: «Но я еще не теряю надежды».
В «Дворянском гнезде» «неимущий» Тургенев говорит устами любимой своей героини Лизы Калитиной: «Христианином нужно быть не для того, чтобы познавать небесное... а для того, что каждый человек должен умереть».
Слова эти написаны менее чем за три года до трагедии, обрушившейся на графиню Ламберт. Двойной трагедии... Сын Елизаветы Егоровны умер 3 ноября, а пятью днями раньше скончался ее родной брат, 40-летний генерал Валериан Егорович Канкрин. Произошло это в Париже, после тяжелой, не оставляющей надежд болезни. Регулярно навещавший его Тургенев хорошо понимал это.
«Я видел Вашего бедного брата незадолго до его кончины, — писал он сестре почившего генерала. — Его исхудалое, желтое, как воск, лицо являло все признаки близкого разрушения — а он метался головой по подушке и два раза сказал мне: «Не хочется умирать». В эту минуту уже жизнь была для него невозможностью, а смерть — необходимостью, естественной и неизбежной».
Тургенев был немногим старше генерала, всего на два года, но, вероятно, не они были решающими в понимании вещей, о которых он рассуждает в письме к дважды — в течение недели — осиротевшей женщине. Просто писатель, в силу хотя бы своей профессии, больше и глубже размышляет о том, о чем военные люди предпочитают, как правило, не думать.
«Естественность смерти гораздо страшнее ее внезапности или необычайности. Одна религия может победить этот страх...» — так пишет, упрямо возвращаясь к тому, о чем говорил в предыдущем письме, нигилист Тургенев. (По словам хорошо информированного, как сказали бы мы теперь, А. А. Краевского, когда-то помогавшего Пушкину в издании «Современника», а ныне 73-летнего редактора имеющей европейский резонанс газеты «Голос», Александр III, узнав о кончине писателя, бросил: «Одним нигилистом меньше».)
И продолжает: «Но сама религия должна стать естественной потребностью в человеке, — а у кого ее нет — тому остается только с легкомыслием или стоицизмом (в сущности это все равно) отворачивать глаза».
Затем Тургенев рассказывает, с чужих, правда, слов, о смерти жены русского посланника в Голландии, которая отошла в мир иной с необычайной легкостью: «Открытая дверь заперлась — и только». Этот житейский образ, однако, не устраивает писателя. «Неужели тут и конец! — восклицает он. — Неужели смерть есть не что иное, как последнее отправление жизни?»
Так, может быть, вот она, разгадка извечной тайны: смерть — это всего-навсего последнее отправление жизни, не более. Но если так, откуда тот леденящий душу страх, который на заре жизни испытал на горящем корабле будущий классик и позорное воспоминание о котором с тех пор тащилось за ним как шлейф?
В том же 1861 году обстоятельства вновь неприятно и грубо напомнили ему об этом далеком эпизоде. Случилось это за несколько месяцев до «двойной трагедии» графини Ламберт, в самом конце весны, когда Тургенев и Лев Толстой приехали в гости к Фету в его имение Степановка. Хозяин, естественно, был свидетелем ссоры двух писателей, происшедшей, на первый взгляд, из-за пустяка — речь шла всего-навсего о принципах воспитания детей. Тургенев говорил, о своей незаконнорожденной (от вольнонаемной белошвейки Авдотьи Ивановой) дочери, занимающейся под присмотром английской гувернантки благотворительностью.